Нравственная философия — страница 43 из 67

тит с ним, рисует, играет словами, и вдруг раздается изречение, потрясающее землю и море: «Следовательно, Калликс, я вполне убежден на этот счет и помышляю о том, как представить пред судиею душу свою в состоянии здравом, неповрежденном. Потому, пренебрегая почестями, которые ценит большинство людей, и устремляя глаза на истину, я действительно должен стараться жить сколь возможно добродетельно и таким же образом умереть, когда настанет смерть моя. И всеми силами, находящимися во мне, зову я других людей, зову и тебя, Калликс, на эту борьбу, которая, верь ты мне, превышает все прочие здесь сражения». Дивная важность такого убеждения прорывается не промежуточно, для подтверждения или отрицания толков беседы; нет, она льется потоком света.

И заслуживает большего вероятия человек, который к наилучшему образу мыслей присоединяет соразмерность и равенство всех своих способностей! Люди по нем могут судить, какова польза их собственных провидений света, мыслей, внезапно их посещающих, и какую должно придавать им цену. Безукоризненно здравый смысл служит ему ручательством и руководством при истолковании вселенной. Он разумен, как бывает вообще разумен поэт и философ; но преимущественно перед ними он обладает могучим, всепокоряющим искусством примирить свою поэзию с земным правдоподобием: он умеет навести мост от городских улиц до Атлантиды и никогда не пренебрегает постепенностью. Будь бездна, с одной стороны, обаятельна, сколько угодно, — подымаясь с долины на гору, он удержит свою мысль на скользкой покатости.

Он постиг факты первостатейные. Простертый на земле, закрыв глаза, он приносил поклонение Неизмеримому, Неисчислимому, Неизведанному, Неизреченному. Он называл его Верховным Естеством и всегда готов был доказывать, как, например, в «Пармениде», что это Естество превосходит пределы нашего разумения. Никто из людей не сознавал с такою полнотою Неизглаголанного. Но, отдав, как бы от лица человечества, поклонение Беспредельному, он выпрямлялся и, снова, от лица человечества, утверждал: «Однако многое можно познать в природе». То есть, воздав, во-первых, по духу Азии, честь и поклонение — океану любви и могущества, превосходящему и образы, и знание, и волю — Ему, Благому, Единому, — теперь, освеженный и укрепленный этою данью благоговения, он снова возвращался к врожденному побуждению европейца, — а именно к потребности просвещения и восклицал: «Однако многое можно познать в природе!» Да, многое, потому что, получив бытие от одного, все видимое имеет к нему отношение. Это — чаша весов, и соответственность земли к небу, материи к духу, части к целому — вот наше руководство. Как есть наука о звездах, называемая астрономией, количествах, называемая математикой, о свойствах веществ — химией, так есть и наука из наук я назову ее Диалектикою, с помощью которой Разум различает ложное и истинное. «Душа, никогда не усмотревшая истины, не может Припять образа человеческого», — сказал Платон.

Все высшие науки — математика, астрономия — похожи на состязателей бега: схватят данный приз и не знают, какое сделать из него употребление. Диалектика объясняет его: «Природа хороша, но разум лучше; как законодатель выше законоприемлющего».

Платон возвестил человеческому роду возможность уразуметь; возвестил благо познать духом творца природы. Я приношу вам радость, о сыны людей! Знайте, что истина всегда благотворна, что мы имеем надежду отыскать то, что должно составлять истинную суть всего видимого. Бедствие человека заключается в удалении от лицезрения Естества и в натиске разнородных предположений. Верховное добро — вот существенность; всякая добродетель, всякое блаженство зависят от познания этой сути. Мужество есть не что иное, как познание: высочайшее счастие, могущее выпасть в удел человеку, состоит в том, чтобы под руководством своего демона он дошел до того, что действительно ему свойственно. Достигнуть каждому своей части, есть также и сущность справедливости. Самое понятие о добродетели невозможно иначе, как посредством созерцания божественного естества. Итак, мужайтесь! Ибо «уверенность, что мы можем отыскать то, чего еще не знаем, сделает нас несравненно лучше, мужественнее, разумнее, чем предположение невозможности найти то, чего мы еще не знаем и что поиски о нем бесполезны». Выше места, избранного Платоном, нельзя стать: он оградил его своею страстною любовью к существенности, и на самую философию смотрел как на увлекательную беседу с истинною сутью. Проникнутый гением Европы, он произнес слово: Образованность; он произнес и слово: Природа, но не забыл упомянуть: «Есть также и божественное». Он указывает в «Тимее» на высшее употребление зрения: «Меж нас удостоверились, что Бог измыслил и даровал глаза человеку для того, чтобы, обозревая круговращение сил небесных, мы употребляли как следует силы нашего духа, которые, хоть и находятся в неустройстве, если сравнить их с правильным ходом светил, состоят, однако, в союзе с их обращением; и дабы научась этому, быв уже по природе обладателям способности здравого суждения, мы — по образцу неуклонного течения божественного — исправляли свои заблуждения и ошибки». Потом, в «Республике»: «Каждым из таких упражнений прочищается и восстановливается некоторый орган души, ослепленный и отуманенный изучениями другого рода: лучше сохранить этот орган, нежели десять тысяч глаз, потому что один он прозревает истину». Ознакомясь с учреждениями Спарты, Платон более, чем кто другой, даже после него, возлагал надежду на воспитание. Он восхищался превосходством всякого рода: изящным, полезным, совестливым выполнением чего бы то ни было, но давал преимущественное предпочтение умственным и духовным совершенствам. Говоря о воспитании и образованности, он кладет им основанием врожденные способности; дает им непомерно высокое место и, прекрасно олицетворяя различные дарования, называет их богами. Патриций по своим наклонностям, он считает важным и превосходство по рождению: «Из пяти отделов научных предметов только четыре могут быть преподаны безразлично всем людям». В своей «Республике» он с особенным старанием изучает темперамент молодых людей, полагая его краеугольным камнем всего и всему.

Лучший пример вспомогательных сил человеческой природы находится в разговоре Сократа с Феагесом, желавшим сделаться его учеником. Сократ прямо объявляет, что если некоторые исполнились мудрости от беседы с ним, то они обязаны этим не ему и не его содействию, но что они просто стали мудрее во время пребывания с ним, по причинам ему неизвестным: «Потому, — прибавляет Сократ, — что он (его демон) недоброжелателен ко многим; и мое сообщество не благотворно для тех, кому противится мой гений, так что и мне становится невозможно жить с ними. С иными людьми он не возбраняет мне сообщаться, а между тем, моя беседа ни к чему им не служит. Таково-то, о Феагес, сближение со мною. Если будет угодно Богу, ты сделаешь большие и быстрые успехи и не сделаешь никаких, если. не угодно ему. Рассуди же сам: не лучше ли тебе обратиться к кому-нибудь из тех, кто имеет способность доставлять пользу своим преподаванием, тогда как я то доставляю ее, то нет — как случится». Другими словами это значит: «У меня нет системы. Я не могу за тебя поручиться. Ты будешь тем, каков есть. Если между нами есть сочувствие, наши беседы будут невыразимо пленительны и прибыльны для тебя; если же нет его, твое время пропадет даром, а мне ты только надоешь. Я покажусь тебе глупым; молва обо мне ложною. Далеко выше нас и вне твоей или моей воли заключается тайна влечения или тайна оттолкновения. Все доброе, доставляемое мною, — магнетизм взаимности: я поучаю, не задавая уроки, а занимаясь своими обыкновенными делами».

Это приводит нас к той личности, которую Платон поставил средоточием своей Академии, сделав ее орудием для обобщения всех главных пунктов своего учения. Исторические факты, касающиеся этой личности, — личности Сократа, — теряются в сиянии ума Платона. Сократ и Платон неразлучны, как двойные звезды. Первый своими гениальными чертами еще раз представляет нам наилучший пример совместимости разнородностей, которая составляет неотразимое могущество второго. Сократ был человек смиренного, но довольно порядочного происхождения, самого обыкновенного быта и образа жизни; его некрасивая наружность вызывала остроты других тем скорее, что знали: смышленый и веселый грубиян сам не останется в долгу. Актеры передразнивали его на сцене, горшечники вылепляли его непригожее лицо на глиняных кружках. Он был малый хладнокровный; и к своему равнодушию и шутливости присоединял полнейшее понимание каждого своего собеседника, которого вовлечет в прение и непременно поразит. Молодые люди без ума любили Сократа и приглашали на свои пиры, на которые он являлся потолковать, что безмерно ему нравилось. Он мог пить сколько угодно и, оставив всю компанию под столом, уходил с совершенно свежею головою начинать новый толк с другим, неохмеленным собеседником. Одним словом, он был то, что деревенский народ называет Старина.

Чрезвычайно бедный, но закалив себя, как воин, он в точном смысле слова питался хлебом и водою или несколькими оливками, кроме тех случаев, когда его приглашали. С простотою квакера, с практическою мудростью Франклина, умеренный, как никто, он почти ничего не издерживал на себя: носил летом и зимою одно верхнее платье за недостатком другого, нижнего; ходил босоногий, и время от времени возвращался в свою мастерскую ваять, хорошо или худо, статуи на продажу, чтобы доставить себе любимое удовольствие после, на досуге, толковать по целым дням с самыми изящными и самыми образованными афинскими юношами.

Эти разговоры сделались его исключительным наслаждением; он завязывал их под притворным предлогом совершенного незнания и осаждал и побеждал всех щеголей-философов Азии, Малой Азии и Греческих островов. Никто не отказывался побеседовать с ним: он такой честный, и, право, любопытно познакомиться с человеком, который приходил в совершенное замешательство, лишь только промолвит не истину; но который приводил в совершенное замешательство и других, когда подтверждал их ложное мнение, и между тем, чрезвычайно радовался своим и их смущением, потому что, по ег