Все эти недуги будут томить тебя и иссушать в странствиях по морям и по суше, пока ты будешь носить в себе их причины. (20) Ты удивляешься, что бегство тебе не помогло? Но все, от чего ты бежишь, с тобою. Значит, исправься сам! Сбрось с себя бремя, удерживай желания в неких пределах, выскобли из души всякую порчу! Если хочешь приятно путешествовать, вылечи твоего спутника! Будешь жить вместе со скупым и алчным – жадность пристанет к тебе; будешь общаться со спесивцем – к тебе перейдет чванство; в дружбе с палачом ты не избавишься от жестокости; возьми в товарищи развратника – распалится и твоя похоть. (21) Хочешь освободиться от пороков – сторонись порочных примеров. Скупец, развратитель, жестокий, коварный – все, что повредили бы тебе, будь они близко, – в тебе самом. Уйди от них к лучшим, живи с Катонами, с Лелием, с Тубероном, а если тебе по душе греки – побудь с Сократом, с Зеноном. Один научит тебя умереть, когда это необходимо, другой – раньше, чем будет необходимо[410]. (22) Живи с Хрисиппом, с Посидонием. Они передадут тебе знание божественного и человеческого, они прикажут быть деятельным и не только красно говорить, сыпля словами для удовольствия слушателей, но и закалять душу и быть твердыми против угроз. В этой бурной, как море, жизни есть одна пристань: презирать будущие превратности, стоять надежно и открыто, грудью встречать удары судьбы, не прячась и не виляя. (23) Природа произвела нас на свет высокими душой и, подобно тому как одних животных она наделила свирепостью, других – хитростью, третьих – трусостью, так нам она дала дух славный и божественный, ищущий, как жить честнее, а не как безопасней, подобный вселенной, ибо с нею он состязается, за ней следует, насколько это возможно человеческому шагу. Он жаждет отличиться и верит, что его заметят и похвалят. (24) Он – господин всего, он над всем и, значит, ничему не покоряется. Ничто не кажется ему ни тяжким, ни способным согнуть мужа.
Гибель и тягостный труд – ужасные видом обличья;[411]
вовсе нет, если кто сможет посмотреть на них прямо и пробиться взглядом сквозь тьму. Многое, что ночью представляется ужасным, день делает смехотворным.
Гибель и тягостный труд – ужасные видом обличья.
Наш Вергилий сказал превосходно: они ужасны не на самом деле, а только видом, то есть кажутся такими, а казаться – не значит быть. (25) Так ли они, повторяю, страшны, как гласит молва? И скажи, Луцилий, молю: с чего мужу бояться труда, человеку – смерти?
Сколько раз попадались мне считающие невозможным все, чего сами они не могут, и говорящие, будто мы требуем больше, чем выдерживает человеческая природа. (26) Насколько же лучше я думаю о них! Ведь и они многое могут, да не хотят. А кому из тех, кто пытался, изменял успех? Разве, когда возьмешься, все не оказывается легче? Мы не потому не осмеливаемся, что трудно, – трудно оттого, что мы не осмеливаемся. (27) Если вам нужен пример, возьмите Сократа, старца необычайной выносливости, прошедшего через все невзгоды, но не побежденного ни бедностью, еще более гнетущей из-за домашнего бремени, ни тяготами, которые он нес и на войне, и дома должен был сносить, вспомни хоть его жену с ее свирепым нравом и дерзким языком, хоть тупых к ученью детей, больше похожих на мать, чем на отца. И почти всю его жизнь была то война, то тирания, то свобода более жестокая, чем война и власть тиранов. (28) Двадцать семь лет шли битвы[412]; закончились бои – государство предано было зловредности тридцати тиранов, большинство из которых были ему врагами. И наконец – приговор по самым тяжким статьям: ему ставили в вину и святотатство, и развращение юношества, которое он, мол, натравливал на богов, на родителей, на государство; а после этого – темница и яд. Но все это настолько не изменило его души, что он даже в лице не изменился. Вот удивительное и редкое свойство! А Сократ сохранил его до последнего часа: никто не видел его ни веселее, ни печальнее, – он был постоянно ровен среди постоянных преследований фортуны.
(29) Хочешь другой пример? Возьми того Катона, что жил недавно, которого фортуна гнала с еще большей враждебностью и упорством. Во всем она ставила ему преграды, даже под самый конец не давала умереть, а он доказал, что мужественный может и жить, и умереть против воли фортуны. Вся его жизнь прошла или в пору гражданских войн, или в ту, что была уже чревата гражданской войною. И о нем, ничуть не меньше, чем о Сократе, можно сказать, что он жил под игом рабства[413], если только ты не считаешь Гнея Помпея, и Цезаря, и Красса сторонниками свободы. (30) Никто не видел, чтобы Катон менялся при всех переменах в государстве: он явил себя одинаковым во всем – в преторской должности и при провале на выборах, при обвиненье и в провинции, на сходке народа, в войсках, в смерти. Наконец, когда трепетало все государство, когда по одну сторону был Цезарь, поддержанный десятью легионами и таким же многочисленным прикрытием из иноземных племен, по другую – Помпеи, который один стоил всех этих сил, когда эти склонялись к Цезарю, те – к Помпею, – один лишь Катон составлял партию приверженцев республики. (31) Если ты захочешь охватить в душе картину того времени, то по одну сторону ты увидишь плебеев и чернь, готовую устроить переворот, по другую – оптиматов и всадническое сословие и все, что было в городе почтенного и отборного; а посреди осталось двое – Катон и республика. Ты удивился бы, увидав, что
Здесь и Атрид, и Приам, и Ахилл, обоим ужасный,[414] —
ибо он обоих порицает, обоих разоружает. (32) Вот какой приговор выносит Катон обоим: «Если победит Цезарь, я умру; если Помпеи – отправлюсь в изгнанье». Чего было ему бояться, если он сам себе – и побежденному, и победителю – назначил то, что мог бы назначить разгневанный противник? Он и погиб по собственному приговору. (33) Ты видишь, что люди могут переносить тяготы: через пустыни Африки он пешком провел свое войско. Видишь, что можно терпеть и жажду: увлекая за собой по иссохшим холмам остатки побежденного войска, безо всякой поклажи, он выносил недостаток влаги, а когда случалась вода, пил последним[415]. Видишь, что можно презреть и почет и бесчестье: в самый день своего провала он играл на площади собраний в мяч. Видишь, что можно не бояться могущества вышестоящих: он бросал вызов сразу и Цезарю, и Помпею, меж тем как остальные если и осмеливались задевать одного, то лишь в угоду другому. Видишь, что можно презреть и смерть, и изгнанье: он сам себе назначил и изгнанье, и смерть, а до того – войну.
(34) Значит, мы можем набраться довольно мужества, чтобы всему этому противостоять, – лишь бы нам захотелось высвободить шею из ярма. Прежде всего надо отвергнуть наслаждения: они ослабляют, изнеживают и многого требуют, – потому-то многого приходится требовать от фортуны. Потом надо презреть богатства: они – залог рабства. Так отступимся от золота, от серебра и всего, чем отягощены счастливые дома: свободы не добыть задаром. А если ты высоко ее ценишь, то все остальное придется ценить ни во что. Будь здоров.
Письмо СV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Я скажу, за чем тебе надобно следить, чтобы жить безопасней. А ты, полагаю, выслушаешь мои наставления так, словно я поучаю тебя, как сохранить здоровье на Ардеатинском поле[416]. Посмотри сам, что подстрекает человека губить другого, – и ты увидишь надежду, зависть, ненависть, страх, презренье. (2) Из всего названного самое легкое – это презренье: многие даже прятались в нем ради самозащиты. Кого презирают, того, конечно, топчут, но мимоходом. Никто не станет вредить презираемому усердно и с упорством. Даже в бою лежачего минуют, сражаются с тем, кто на ногах. (3) Для надежды ты не подашь бесчестным повода, если у тебя не будет ничего, способного распалить чужую бесчестную алчность, ничего примечательного. Ведь желают заполучить как раз примечательное и редкое, пусть оно и мало[417]. Зависти ты избежишь, если не будешь попадаться на глаза, не будешь похваляться своими благами, научишься радоваться про себя. (4) Ненависть порождается либо обидами, но ее ты не навлечешь, если никого не будешь затрагивать, либо родится беспричинно, но от нее тебя убережет здравый смысл. Для многих ненависть бывала опасна: ведь иные вызывали ее, хотя и не имели врагов. Бояться тебя не будут, если твоя удачливость будет умеренной, а нрав кротким. Пусть же люди знают, что тебя задеть неопасно и помириться с тобою можно наверняка и без труда. А если тебя боятся, и дома, и вне его, и рабы, и свободные, это тебе же самому плохо: ведь повредить под силу всякому. Прибавь еще одно: кого боятся, тот и сам боится, кто ужасен другим, тому неведома безопасность. (5) Остается еще презренье; мера его – в твоей власти, если ты сам принял его на себя, если такова твоя воля, а не неизбежность. Избавиться от этой неприятности тебе помогут или свободные искусства, или дружба с людьми, имеющими власть и влияние у власть имущих. Впрочем, к ним нужно приближаться, но не сближаться тесно, чтобы лекарство не обошлось нам дороже болезни.
(6) А самым полезным будет не суетиться и поменьше разговаривать с другими, побольше с собою. Есть в беседе некая сладость, вкрадчивая и соблазнительная, и она-то не иначе, чем любовь или опьянение, заставляет выдавать тайны. А кто услышит, тот не промолчит, кто не промолчит, тот скажет больше, чем слышал, да и о говорившем не умолчит. У всякого есть человек, которому доверяют столько же, сколько ему самому доверено. Пусть первый даже не даст воли своей болтливости, пусть довольствуется одним слушателем, – их получится целый город, и то, что недавно было тайной, делается общим толком.