В аэропорту я ее не узнал — ко мне подошла, взяла меня за рукав и пять дней прожила со мной другая женщина. Былой невинности не осталось и следа, она в полной мере модернизировалась — на ялтинский, конечно, манер. Однако свойственная ей общая сыроватость все равно сказывалась. Из недоваренного продукта она превратилась в переваренный, начинающий портиться.
Меня все это устраивало как нельзя лучше. Я не только в полной мере реализовал, слегка зажимая нос, свои права на выписанную, a la Некрасов, кокотку, но и вывел ее в свет. Мы пошли на знаменитый спектакль, где я представлял ее знакомым интеллектуалам, упиваясь впечатлением, которое производил ее провинциально-бардачный вид».
«Прости, пожалуйста, ты не помнишь, какой это был спектакль?»
««Иван Васильевич» в Театре Киноактера. Мы еще смеялись, что в пьесе любовники уезжают в Ялту».
«Я тоже это помню и, значит, я был одним из эпатируемых тобой буржуа и видел эту девушку. Только ничего вульгарного я не припоминаю. Она мне скорее понравилась, я тогда же отметил ее неординарность».
«Ну, чтобы поразить истомившееся от моногамии воображение, много не надо. Что же касается неординарности, то где ж ты раньше был? Видать, и тебе захотелось в Нобелевскую историю?»
«Tu dixisti. Извини, больше перебивать не буду».
«Так или иначе, помимо театра, я еще и посетил с ней ее московских родственников. Кстати, один из них, некий Стасик, оказался важной издательской шишкой и предлагал «заходить».
Чем все это было для нее, понятия не имею. Поездкой в Москву, в Москву? Игрой, вроде моей собственной? Однажды она сказала мне: «Тебя интересует, какая я в действительности? Ответ очень простой — такая же, как ты». Так что не знаю. О стихах речи не было.
Она уехала, опять стала писать, и однажды я даже съездил к ней в Ялту. По интуристовскому блату она устроила мне номер в «Ореанде» и пропуск на международный пляж. Две недели я вел красивую жизнь, но в последний день приехал западный немец-«индивидуал», и мне пришлось выметаться. Перед отъездом я ночевал, не поверишь, в женском общежитии «Интуриста», среди двух десятков молоденьких переводчиц.
Она привела меня, не скрываясь, но и не делая большого шума. Я же увидел в этом интересный шанс. Задумывался ли ты, почему, когда мы хотим проверить, не грезим ли мы, мы говорим: «ущипни меня»? Потому, что в глубине души мы убеждены, что боль и зло нас не подведут, что они-то и есть истина в последней инстанции. Я перемигнулся с соседкой по койке, не красоткой, но тем более сговорчивой…»
«…и ущипнул ее, а тем самым себя и свою Лену», — закончил за него замолкший было слушатель, а Дейвид подумал:
«Если он где-то привирает, то именно здесь. Но, надо отдать ему должное, свои фантазии он умело прикрывает гадостями».
«…к вечеру я был уже дома и забыл о ней до следующего раза. В моей жизни это был странный период. С одной стороны, я что-то там подписывал и собирался уезжать, а с другой, продолжал подрабатывать на «Экспортфильме», к которому меня близко не подпустили бы, узнай они о моих делах. В связи с отъездом мне пришла в голову идея издать, пока не поздно, книгу, но не по академическим каналам, а в ударном порядке — за взятку. Я разыскал этого Стасика и завел речь о том, что мне нужна будет помощь опытного редактора, практически соавтора, который хорошо знает читателя и поможет популяризовать изложение. Он сказал, что готов помочь, хотя формально такое соавторство запрещено. Через полгода книга была уже на прилавках».
«Это твои «Очерки»?»
«Угу».
«Ты издал их за взятку?»
«Угу».
«Как же это выглядело на деле?»
«Очень просто. Книга вышла, я пригласил Стасика к себе, выключил телефон, сказал, что хочу отдать ему его долю гонорара и спросил, сколько ему причитается».
«A он что-то делал?»
«Он, может, и делал бы, но, подавая рукопись, я подчеркнул, что не жду особой правки; он не возражал. Надо сказать, что его владение родным языком оставляло желать лучшего».
«Сколько же он потребовал?»
«Он сказал, что это мое дело».
«A ты знал какую-то таксу?»
«Ничего я не знал. Я просто сказал, разделим деньги по-братски, и отсчитал половину».
«A мог бы и меньше?»
«A мог бы и вообще ничего не давать, тем более, что книга вышла, а я уезжал».
«Почему же ты дал так много?»
«Ну, во-первых, как честный офицер и чуть ли не родственник. Во-вторых, потому что я предпринял это не ради денег, а чтобы, так сказать, оставить след в отечественной словесности. Но, главное, мне нравился весь этот сюжет с диссидентом, одной рукой подписывающим письма, а другой сующим взятки. Не знаю, говорил ли я тебе когда-нибудь, что прежде чем решиться на отъезд, я прошел через стадию сознательного приспособленчества. Я сказал себе: «В конце концов, все эти люди как-то живут здесь. Уж наверно, я могу не хуже них. Если в этой экзотической культуре принято пить, врать и жульничать, то для меня должно быть делом чести овладеть обычаями туземцев, иначе какой же я культуролог? В общем, мне так и неясно, предполагалась ли эта взятка на самом деле или я ее выдумал от начала до конца».
«И на этом вы расстались?»
«Расстались, но не совсем. Где-то через полгода, перед самым моим отъездом, он пришел и заявил, что тоже уезжает и что ему нужно переправить заграницу собственные сочинения, причем утверждал, что я обещал ему посодействовать».
«Ты действительно обещал?»
«Может быть, в свое время я что-то такое и сболтнул, но тут я насторожился. Ты должен понять, что полуграмотный Стасик, с его голубовато-оловянными глазками и общей курносостью, менее всего походил на тамиздатовского еврея. Заподозрив худшее, я ответил, что вряд ли смогу быть полезен, и стоял на своем — тем тверже, чем дольше он меня уговаривал. В конце концов, он ушел, весь разобиженный и с совершенно красными ушами».
«Но на отъезде это не сказалось?»
«Как будто, нет. Однако через пару дней позвонила Лена, по странному совпадению оказавшаяся в Москве, и попросила приехать к ней в гостиницу. Она была беременна…»
«От тебя?»
«Она не говорила — я не спрашивал. Я сказал, что уезжаю. Она удивилась, уверяла, что не знала, стала просить денег. Деньги у меня оставались, и если бы она не попросила, я, наверно, предложил бы сам. Но теперь это выглядело чуть ли не как выкуп, и я про себя решил не давать.
Я полу в шутку полез раздевать ее, она сказала, что у нее там воспаление, я настаивал, она стала вырываться, оступилась, и, упав на кровать, закричала, что не может быть, чтобы я был таким монстром. Я ответил, что монстров-то мы и любим, в себе и в других, даром что ли происходим не от Авеля, а от Каина, не говоря о Еве?! Она молчала, в упор глядя на меня снизу вверх. Я встал и, не мешкая, вышел…».
«Не знаю, кается он или хвастается, но… он не врет!» — с внезапным приливом крови в окончательно прояснившейся голове подумал Дейвид. Он ждал комментариев второго русского, но тот, видимо, раз обжегшись, не вылезал.
«…все-таки она. И знаешь, что меня окончательно убедило? В одном стихотворении у нее есть строчка: «Ты не Вий, ты не змий, ты не смей!..»
«Строчка, прямо скажем, так себе», — не удержался второй и тут же получил сдачи:
«Что и говорить, особой неординарности не заметно. Но дело в том, что она прозвала меня Змей Горынычем, а сама подписывалась в письмах Ник. Вас., потому что я любил издеваться над ее гоголевским профилем. A в этой строчке есть сразу и змей, и Гоголь, да и общий смысл напоминает нашу последнюю сцену».
«Видишь ли, — не унимался оппонент, — для статейки в «Слэвик ревью» о прототипе тургеневской Аси это, может быть, и аргумент, но тут хотелось бы большей доказательности. A что, это единственное упоминание о тебе во всем ее наследии?»
«Вроде бы. И теперь мне предстоит рекомендовать книгу к печати, потому что у той же редакторши лежит моя собственная, а тут шутки плохи».
«Да, а уж когда биография выйдет, путь в прошлое лауреатки будет тебе заказан строго-настрого».
«Заказан, так заказан. Чем ехидничать…»
«Простите, Вы не Дейвид? — Перед ним стояла официантка. — Вам звонят. Хирдегард. Терефон у стойки».
Худшего момента Хильда выбрать, конечно, не могла, но сам звонок прекрасно укладывался в рамки ее излюбленных игр. Вызов к телефону неизвестно откуда через эту симпатичную японочку, которой она наверняка описала его как джентльмена, одиноко сидящего в углу для некурящих, все, даже это вряд ли запланированное двойное «эр», выигрышно подчеркивало ее превосходство.
Одним ухом слушая Хильду, звонившую от пациентки, которая пыталась отравиться и с которой теперь придется посидеть до утра, другим он напрасно пытался уловить продолжение разговора. От стойки ему было видно обоих собеседников, но издали и в полутьме. Продолжая разговаривать, они расплатились и двинулись к выходу. Прикованный к с каждой минутой терявшим смысл телефонным объяснениям (Хильда могла быть у пациентки, у пациента, у любовника, дома у компьютера; задавая вопросы, он только подыграл бы ей, не задавая, оставался со своими подозрениями), он безнадежно смотрел им вслед. У самых дверей один из них, хотелось думать, что «Змей Горыныч», видимо, почувствовал это и на секунду обернулся; потом они вышли.
Голова снова раскалывалась. Попрощавшись, наконец, с Хильдой, он кое-как доехал до дому, принял снотворное и отключился. Проснулся он от кошмара. Ему снился розоватый кролик с непропорционально большой головой, на которой выделялись набрякшие полузакрытые веки без ресниц, бордового цвета. Кролик, или заяц, а, может быть, ягненок в шагаловском стиле. Его воспаленные веки он странным образом чувствовал, как свои собственные, и напряженно всматривался в него, гадая, что́ это значит. К утру сон забылся.
Аристокастратка
Профессор З. читал статью о Зощенко. Как уже отмечалось, профессор не обладал иммунитетом против распространенных на его новой родине экзистенциальных поветрий, и определенность его личности оказывалась иной раз весьма зыбкой. И титул, и инициал были не более, чем переводными эквивалентами, да и скрывавшийся за ними Неизвестный Мыслитель ощущал себя неким подставным лицом, которое все чаще задавалось вопросом, что же оно действительно думает о прочитанном.