щей двадцатилетним молодым людям, и всякое такое. На нас и смотрели друзья-приятели, как на мужа и жену, хотя мы не унижали чувства регистрацией. Кутежи, однако, не затихали. Однажды целая компания, включая меня и мою избранницу, более-менее талантливых денежных шалопаев и их прихлебателей, двинула в медвежий угол, славный своими ведьмедями, на медвежью же, прошу прощения за тавтологию, охоту с большим количеством спиртного и вооруженные до зубов. Заняли полвагона, пили и орали песни всю ночь, проводница сбилась с ног, урезонивая желторотую знать, и чем свет вывалились на осенний полустанок в четырнадцати часах скорой езды от столицы. Утро, золотая осень, золотая молодежь, воздух, никакого похмелья – молодость, она и в Африке молодость, тем более в русской провинции. А так как в свите нашей был один оч-ч-чень вельможный сынок, то о планах наших было оповещено районное начальство. Бани топились березовыми дровами, комсомолки подоступней да посмазливей сурьмили брови. Одна беда: в силу экологических причин или социалистического способа хозяйствования во вверенных уездным бюрократам охотничьих угодьях союзного значения царила мерзость запустения и, кроме дюжины облезлых зайцев, да колченогой лисы, никаких представителей фауны не наблюдалось. Едут пострелять дичи сановные сынки, а тут такой афронт! О ту пору, на счастье, гастролировал в районном центре, городке, назовем его для простоты Мухосранском, захолустный цирк – не верите, что ли, думаете: «Заврался, Чиграшов, повело кота на мыло – снова цирк»? Да, дорогой Лева, снова! Но цирк цирку рознь, я выпью с вашего позволенья, не присоединитесь?
– Спасибо, мне через час в университет.
– «Разучилась пить молодежь, а ведь этот еще из лучших!» – как сказано в одной детской книжке. И доживал при означенном цирке свои последние дни в загаженной вольере подслеповатый престарелый мишка. Ему и поручено было сыграть роль хищника, грозы русских лесов. Сказано – сделано. Везут холуи животину на условленную полянку и вываливают бережно из кузова на жухлую сентябрьскую травку, по направлению к которой (к полянке, то бишь, а не к травке), знать не зная и ведать не ведая о хитрой райкомовской режиссуре, бредет толпа столичных нимродов с ружьями наперевес и рогатинами наголо. Надо же было случиться, чтобы именно тогда ехал по лесной тропинке прямехонько через означенную лужайку пацан из местных на отцовском дорожном велосипеде. Нарвавшись на зверя, малый свалился с велика и дунул в кусты. А старый циркач-профессионал топтыгин понуро влез на велосипед и стал писать по лужайке круги. В это время, минута в минуту, из зарослей вываливается на ту же прогалину толпа веселых охотников во главе с забулдыгой-егерем. Ничего картина? Достойна кисти Питера Брейгеля. Но моя красавица, то ли от недосыпа, то ли из-за женской утонченности, глянула на эту потеху, слабо ахнула и – хлоп в обморок. Вне себя от любви и жалости я склонился над ней, брызгал ей воду в лицо – не помогает. Тогда я разорвал на ней платье, и знаете, что предстало моим глазам, когда оголилось прекрасное плечо?
– Кажется, догадываюсь, – сказал Криворотов.
– Ну и слава Богу.
Аня, Чиграшов, Арина; Арина, Аня, Чиграшов; Чиграшов, Аня, Арина – вот по такой замкнутой траектории кружили чувства и мысли Криворотова изо дня в день вплоть до середины мая. И Лева успел свыкнуться с этим истеричным существованием, хотя, слаб человек, разок примерил-таки перед трюмо к правому виску Аринин подарок с пустым барабаном. Так бы Лев и плыл по течению, если бы не новая напасть.
Последние два-три года, а той весной и подавно, Криворотов вспоминал о родителях чаще всего, когда подходила пора очередного денежного вливания. Отец с матерью считали, что сына словно подменили, не одобряли его беспорядочного образа жизни и не могли, как казалось Леве, в силу поколенческой ограниченности войти в сыновние интересы и понятия – и он не оставался в долгу и свысока смотрел на родительское прозябание, хотя и старался от сих до сих быть сносным сыном. Чего уж тут лукавить: он с некоторых пор стеснялся отца с матерью, стыдясь своего стеснения. Памятный с детства неукоснительный обряд воскресных завтраков втроем под воскресную радиопередачу в мажоре; венгерские куры в продуктовом заказе раз в месяц; мещанская чистоплотность матери, понавышивавшей «птичек» в ногах пододеяльников; кроткие семейные походы по абонементу на вечера чтеца Дмитрия Журавлева («Медный всадник» и на бис – «О, Русь моя! Жена моя!..»)… Ныне, в сравнении с артистически-безалаберным бытом Арины, Чиграшова, того же Никиты, трогательный уклад родительского дома представлялся Льву смешным, затхлым и несколько филистерским. И вдруг выяснилось, что у вроде бы конченого человека, смиренного заведующего урологическим отделением районной больницы, у Криворотова-старшего уже четыре года как растет двойня на стороне – плод страстной любви к молоденькой сотруднице. Случайно подслушав телефонный разговор Василия Криворотова с разлучницей, гостья из Самары, старая дева и студенческая подруга матери, не нашла ничего лучшего, как сообщить о мужней измене законной пятидесятилетней жене, и со всем стародевическим пылом подбила ошарашенную этой новостью женщину гнать негодяя в шею. Если четыре года, предшествующие скандальному разоблачению, Криворотов-отец из привязанности, жалости и малодушия мирился с двойной жизнью, то благодаря ретивой «Самарянке» (семейное прозвище жениной товарки) он получил наконец вольную и с облегчением воспользовался ею. Мать вскоре горько раскаялась в разрыве с мужем под подружкину диктовку, но дело было сделано, и гордыня не позволила оскорбленной женщине идти на попятную. В считанные дни родительское гнездо оказалось разоренным. Лева внезапно стал единственным мужчиной в доме, опорой враз постаревшей Евгении Аркадьевне, которую чуть ли не из петли пришлось доставать после всего случившегося. Бедность – уже не обаятельная, интеллигентская, а настоящая – подступила вплотную к руинам семейства. Лева сочувствовал матери, осуждал отца, но перво-наперво был озадачен: Криворотов-сын не мог даже предположить, что человек в столь преклонном возрасте (сорок девять лет!) в принципе способен испытывать какие-нибудь романтические чувства, кроме бытовых привязанностей.
– Куда ни кинь – все наперекосяк, хоть стреляйся, как, помните? – «пиф-паф» – у вас в одном стихотворении.
Делясь своими бедами с Чиграшовым, Лев, разумеется, умолчал об Арининой составляющей в сумме своих невзгод.
– Стреляться – дело хорошее, но я бы рекомендовал вам менее радикальную разновидность исчезновения: скатайтесь-ка вы, Лева, в какую-нибудь даль месяца на два – на три, а я вам в этом постараюсь посодействовать. Граница наша хоть и на замке, зато длиною с экватор, не Албания, слава тебе Господи, есть на что посмотреть и оставаясь в дозволенных пределах. А потом, говорят, разлука любовь бережет. Глядишь, и сердечные ваши треволнения улягутся. Снова же, денежек подзаработаете: оно никогда не лишнее, особенно теперь, когда у вас дома такой разброд. Давайте решайтесь, я вам худого не посоветую.
Криворотов уцепился за предложение своего покровителя и уже назавтра, после рекомендательного телефонного звонка Чиграшова приятелю его молодости, начальнику Памирского гляциологического отряда, Лева разыскал на окраине Москвы подвал со следами протечки на потолке, которые входящий во вкус скиталец с ходу сравнил с береговой линией на географической карте. Лавируя между завалами из брезентовых вьючных мешков, армейских ящиков и треног от теодолитов, Криворотов столкнулся лоб в лоб с тем самым красавцем Лжечиграшовым, при ближайшем знакомстве – милейшим человеком, если б не чудовищные его казарменные каламбуры («что имею – то и введу»). Без волокиты тот оформил Криворотова разнорабочим в свою экспедицию, отбывающую в Душанбе в последних числах мая. Запросто разговорились (все больше о Чиграшове), почти подружились, и мачо, вольнодумец и заядлый охотник, прослышав, что у Левы простаивает без боеприпасов револьвер, отсыпал, добрая душа, горсть мелкокалиберных патронов с уговором: палить только по воронам и только без свидетелей.
Мать в ответ на заявление Льва о скором его отъезде всплакнула, но, судя по тому, что взялась на швейной машинке застрочить по краю сложенную вдвое простыню на вкладыш в спальный мешок, – смирилась с трехмесячной разлукой. Аня пропустила Левину новость мимо ушей, потому что ей не терпелось узнать мнение обожателя о ее обнове к лету – юбке с высоким разрезом. Зато друзья, паясничая, причитали, крестили на дорогу и величали «героем», а эрудит Никита – и вовсе Лоуренсом Аравийским. Пылкий Адамсон сравнивал то с Лермонтовым, то с Гумилевым и восклицал в сердцах, что уже загодя предвкушает наслаждение от азиатских шедевров Криворотова. (Лев еле удержался от признания, что на днях в один присест и на одном лирическом энтузиазме настрочил априори коротенький ориенталистский цикл с паранджой, анашой и пахлавой.)
В атмосфере предканикулярного воодушевления и восхищения Левиным подвигом собрались впятером (Никита обещал быть позже) майским вечером у Чиграшова – выбрать наконец бесповоротно титул для практически готового, уже с участием хозяина, варианта антологии – пустяк, в сущности, но копий из-за такой ерунды было сломано не счесть. Обиходное рабочее название «Ордынка» отмели сразу как слишком беззубое, хотя Чиграшову, единственному из присутствующих, оно-то как раз и глянулось. Кто-то предложил «Московское время», но Шапиро подал голос из своего угла, что это наименование уже занято даровитой пьянью во главе с Сопровским. Аня помалкивала или отпускала реплики не по существу, главным образом колкости в адрес хозяина и холостяцкого убранства его жилища. Особенно от нее доставалось в тот вечер любимцам Чиграшова, бесчисленным кактусам на подоконнике. С удовольствием Лева отметил, что Чиграшову, кажется, по душе Анин тон, да и она задирается больше по привычке; не зря, выходит, старался Криворотов, сводя их поближе. Ох, и хороша же была Аня в майских сумерках, когда жгла от нечего делать спички или отрешенно поглядывала в открытое окно, где шевелилась новая листва тополя, сквозь которую доносился подзабытый за зиму шум города: гудки автомобилей, трамвайный перестук и тому подобное!