Нулевые. Степень. Письма — страница 12 из 30

Таким образом, Фитцпатрик напрямую вписывает историю удачливого мошенника Громова в контекст большевистского плана по созданию нового человека социалистического общества и современной историографической дискуссии вокруг проблемы «советской субъектности» как некой дискурсивной и социальной реальности. Понятно, что для столь амбициозного проекта одной истории Громова недостаточно, поэтому Фитцпатрик находит по крупицам (в основном в газетах) аналогичные сюжеты, особенно много примеров приведено ею в статье в Slavic Review «Мир Остапа Бендера: советские мошенники в сталинский период». Опираясь на свои примеры, Фитцпатрик пытается наметить некие закономерности в деятельности советских аферистов. Так, расцвет мошенничества на доверии в СССР объясняется тремя благоприятными обстоятельствами: неутолимой жаждой советских бюрократов всякого рода документов, невероятной доверчивостью многих официальных лиц после того, как им предъявлялись некие документы, и сравнительной легкостью, с которой можно было добыть поддельные документы (540). По наблюдениям Фитцпатрик, довоенные аферисты смело принимали обличье известных государственных деятелей или открывали целые фиктивные госучреждения (типа «рога и копыта») (542–543). На основании обнаруженных единичных случаев Фитцпатрик даже делает предположение об этничности типичного мошенника: со многими оговорками она приходит к выводу, что среди мошенников евреи встречались гораздо реже до войны, чем после войны (546, 551–555).

Расширяя хронологические рамки темы вплоть до смерти Сталина, Шейла Фитцпатрик тем самым демонстрирует, что самозванцы и мошенники не исчезли в СССР в годы первых пятилеток. Сам по себе этот тезис не вызывает возражений: сталинизм не смог покончить с преступностью, и лагеря были наполнены не только политическими заключенными или невинными жертвами драконовских законов о прогулах или уже упоминавшегося «семь-восемь» (он же «за колоски»). Елена Осокина, к примеру, смогла обнаружить в материалах НКВД самых настоящих «сталинских миллионеров», которые сколотили крупные (даже по сегодняшним российским меркам) состояния в самый пик Большого террора. [75] Вполне естественно, что и более заурядные жулики продолжали свою деятельность даже в обстановке плотного полицейского контроля. Однако сомнения вызывает настойчиво декларируемый тезис Фитцпатрик: самозванцы-аферисты были оборотной стороной успешного проекта по созданию Нового Советского Человека (557), именно этим объясняется их процветание на протяжении всего сталинского периода.

Прежде всего, такому выводу противоречит сам эмпирический материал, представленный в статье. Большинство случаев мошенничества в 1920 – 1930-х годах, о которых Фитцпатрик сообщает подробности, относится к провинции (543–544). Послевоенный период во многом описан на основании глухих ссылок на газеты и фельетоны из «Крокодила», остальные случаи, за исключением двух особенно дерзких, относятся к недавно освобожденным от оккупации территориям (547–549, 553–554). Не забудем, что архетипический самозванец Громов погорел именно в Москве, где пытался легализоваться, неудачно мимикрируя под среду. [76] Буквальная маргинальность успешных самозванцев ставит вопрос о том, в какой мере они воплощали в себе черты «мейнстримного» нового советского субъекта. Почему же они предпочитали действовать в стороне от столицы, где успешное овладение новыми социальными навыками и этосом обещало скорый и громкий успех, и ехали в бедную провинцию, где даже партийные функционеры не всегда могли «на слух» отличить троцкистскую и бухаринскую (в равной мере «советскую») риторику? [77] Как представляется, попытка представить жуликов-самозванцев инвариантном глобального социального процесса создания «советского субъекта» может оказаться успешной только путем целого ряда логических подмен, которые особенно бросаются в глаза в наиболее «теоретической» статье Шейлы Фитцпатрик, опубликованной в Kritika.

Прежде всего, обращает на себя внимание попытка свести феномен «идентичности» в раннесоветском контексте к социальному статусу: «В большевистском дискурсе не было прямого эквивалента термину „идентичность“… Но в повседневном употреблении 1920-х и ранних 1930-х гг. был знакомый термин для [обозначения] того вида идентичности, в котором большевики были наиболее заинтересованы, а именно классовой идентичности: классовое лицо …» [78] Шейла Фитцпатрик является одним из крупнейших знатоков раннесоветского периода, а большевики действительно были склонны обусловливать проявления духовной деятельности социальной средой. Однако возникает вопрос, о каком конкретно «большевистском дискурсе» идет речь и почему надо переводить identity как «классовое лицо», а не «самосознание» или, тем более, «классовое самосознание» – термины, которые действительно использовались в 1920-х годах Троцким, Бухариным и даже Сталиным. [79] Понятно, что «классовое самосознание», в отличие от «классового лица», невозможно доказать (или «подделать») при помощи документов (что, в частности, объясняет болезненность партийных чисток, которые иначе сводились бы к рутинной проверке документов в отделе кадров). Поэтому параллель между лжеинженером и советским гражданином, претендующим на чужое «классовое лицо», является искусственной, коль скоро речь идет именно об идентичности .

Далее, для первого, криминального случая выдавания себя за другого Фитцпатрик резервирует понятие «самозванство», а для второго, касающегося массовой социальной инженерии, – «воплощение». Между ними проводится нарочито тонкая грань: «воплощение является [театральным] представлением, которое воспринимается наблюдателем как искреннее (не двуличное); самозванство является представлением, воспринимающимся как обман». [80] Таким образом, критерием удачности социального эксперимента по созданию нового советского человека-субъекта является создание нового советского человека-субъекта, верящего в искренность произошедшей с ним трансформации; все те, кто цинично притворяются, являются по определению мошенниками, и vice versa. При этом упускается действительно ключевое и «объективное» различие между «самозванством» и «воплощением»: аферист-самозванец примеряет реально существующую социальную роль с четко очерченными функциями, правами и обязанностями, культурным и политическим горизонтом и т. п. Гипотетический «советский человек» является фикцией, которой не существует в природе и чьи «параметры», даже в самых общих чертах, не будут сформулированы до самого конца сталинизма, до принятого на ХХII съезде КПСС «Морального кодекса строителя коммунизма». Поэтому невозможно не только самозванно узурпировать самосознание нормативного советского субъекта, его нельзя даже, при всей искренности намерений, воплотить , поскольку неизвестен сам предмет «субъективизации». Можно пытаться угадать , что это такое и как может выглядеть, но после мучиться от все равно остающегося зазора между абстрактным идеалом и конкретным «воплощением», возможно, доверяя эти муки дневниковым записям…

Шейла Фитцпатрик игнорирует это различие, что приводит к следующему противоречию: воплощение нового самосознания «включало в себя универсальную задачу научиться быть советским гражданином (в терминах Стивена Коткина, научиться „говорить по-большевистски“)…». [81] Если прежде речь шла о том, что аферисты-самозванцы сниженно повторяли процесс искреннего воплощения нового социального самосознания, охвативший миллионы искренних советских граждан, то теперь вся схема ставится с ног на голову. Оказывается, достаточно было освоить достаточно формальные и инструментальные навыки поведения, чтобы стать новым советским человеком, то же самое проделывает и мошенник, стремясь выдать себя за инженера и потому усваивая определенную манеру поведения и речи. Получается, что весь проект «переизобретения себя как советского гражданина» был грандиозной аферой?

Вряд ли Шейла Фитцпатрик согласится с таким выводом. Однако все систематические попытки Фитцпатрик представить «самозванство» как оборотную сторону «воплощения» и эпизодические попытки ее бывшей ассистентки по одному из исследовательских проектов Гольфо Алексопулос представить афериста как нового советского человека вступают в конфликт с эмпирическим материалом. Косвенным, но очень ярким показателем удивительной исторической нечуткости, проявляющейся в этих попытках, служит использование литературного персонажа Остапа Бендера в качестве символа «нового советского субъекта/афериста». [82] Трагический и принципиально космополитический образ последнего представителя «свободных профессий» и просто личной свободы, [83] принципиальный антисоветчик Бендер оказывается хитроумным еврейским дельцом и одновременно «экземпляром самоделания» (557) (но не ради победы социализма, а ради личной выгоды). В переводе Фитцпатрик легкомысленный и ироничный «идейный борец за денежные знаки» оказывается не больше и не меньше, как «идеологическим воином» (ideological warrior [556]). Удивительным образом ни Фитцпатрик, ни Алексопулос не узнали «своего» персонажа в скромном конторском служащем Александре Ивановиче Корейко, который действительно был самозванцем, мошенником и подпольным миллионером, сторонился паблисити и крупных городов и прекрасно «воплотил» персону нормативного советского гражданина-субъекта…

Интереснейшие истории раннесоветских аферистов показывают, что даже сталинская «тоталитарная» система имела слабые места. Однако авторам рассмотренных исследований не удалось показать, каким образом мошенники находили эти уязвимые места: потому ли, что в совершенстве знали, как устроена система (что требовало, пожалуй, большего, чем даже воплощение некой «нормативной субъектности»), или потому, что интуитивно находили некие маргинальные «серые зоны», в которых многое решалось доверием – оттого ли, что еще не были введены новые системы контроля (в провинции), или потому, что системы контроля казались непроницаемыми (в центральных министерствах). Также остается непонятным, о чем свидетельствуют описанные истории советских аферистов: то ли о том, что движение по созданию нового «советского субъекта» было столь мощным, что вовлекло в свою орбиту даже жуликов, то ли о том, что это движение само было грандиозной аферой. Проблема заключается, возможно, в отсутствии ясной модели взаимодействия мошенников с конкретной социальной средой (нанимателями и контрольными органами, судом и следствием, подчиненными и соседями), а не с некими абстрактными сущностями (типа «субъектности» или Zeitgeist). Также странно полное игнорирование объясняющего потенциала истории и социологии преступности,