Нулевые. Степень. Письма — страница 26 из 30

Если в конце мифа о Трикстере нам намекают на фигуру спасителя, это утешительное предвестие или приятная надежда означает, что какая-то катастрофа произошла, но была понята сознанием. Надежда на спасителя может родиться только из недр несчастья – другими словами, признание и неизбежная психическая интеграция тени создает такую мучительную ситуацию, что никто, кроме спасителя, не может развязать этот запутанный узел судьбы. В случае с отдельным индивидом проблема, вызванная тенью, решается на уровне анимы, то есть через отношение. В истории коллектива, как и в истории индивида, все зависит от развития сознания. Оно постепенно дает освобождение от заключения в бессознательном и поэтому является как носителем света, так и исцеления. [121]

Василий Аксенов на языке юнгианского символизма рассказывает о героях, которые воспринимают реальность через юнгианский символизм. Поэтому автора от лирического героя в романе отделяют не столько политические взгляды, сколько содержание внутреннего душевного опыта. Кирилл Смельчаков – мистический сталинист, который за физическим Сталиным – «старым тараканом» видит грядущего бога новой религии, во имя которого и принесены миллионы жертв, в том числе и родители Кирилла. С ним соглашается и «святая „Новой фазы“» Глика, для которой Сталин – уже реализовавшийся Спаситель (Смельчаков все же собирается сначала убить Сталина, чтобы он воскрес, как бог). Для них Трикстером и личной Тенью, предвестником Анимы как средоточия смысла жизни является Сталин, через этот символизм они признают и интегрируют идею абсолютной власти и правящей касты. Для Аксенова-писателя Сталин, конечно, никакой не Мудрец, «не бог, не царь и не герой», и даже не Тень. Амбивалентные (но скорее симпатичные) Трикстеры – Смельчаков и Моккинаки – помогают ему примириться с советской литературой Симонова и Светлова, воздушным асом Коккинаки и еще многими элементами «советского наследия». За бравыми трикстерами вырисовывается двойной образ Анимы, идеалистической юной романтической красавицы (Глика) и одновременно зрелой (и столь же неотразимой) мудрой женщины, государственного деятеля (Ариадна). Эти персонажи протягивают цепочку исторической преемственности от «вольтерьянцев» XVIII века до новой элиты постсоветского времени. Не случайно все выжившие герои романа пользуются в 90-х годах славой и богатством (приватизировав разные участки спецсобственности), а братья-трикстеры восклицают: «Ведь мы с тобой недаром… прошли школу ленинского комсомола» (174), – явно отсылая к будущему роману о комсомол-олигархах 2000-х годов. Для Аксенова олицетворением Спасителя выступает Глика Новотканная, «утешительное предвестие или приятная надежда» после страшной катастрофы, «новосозданная» и противостоящая замшелым сталинистам, как Новый Адам противостоит Адаму Ветхому. Этот роман Аксенова «свершился», не развалившись, сплетя в единое литературное целое историософию и психологию, социальный анализ и фантазию. Что же все-таки не получилось с третьим романом цикла?

В краю развесистых тамарисков

Роман «Москва Ква-Ква» выполнил задачу, которую уже два десятилетия безуспешно пытается решить российское общество: как интегрировать сталинский период нашей истории, не впадая в апологетику сталинизма, но и не объявляя целые десятилетия ХХ века черной дырой полного небытия. Эта задача, психологическая в той же мере, в какой и политическая, естественно востребовала юнгианский символический язык, выдвинув на первый план человеческую драму и отведя второстепенную роль битве конкретных идей. Можно сказать, что этот роман Аксенова посвящен признанию неотъемлемой частью нашего коллективного «я» черной и страшной тени ХХ века и оплакиванию людей, которые нашли в себе мужество мечтать о лучшем будущем посреди материализовавшейся утопии. В логике юнговского терапевтического анализа следующим шагом (после катастрофической попытки подавления Тени в «Вольтерьянцах» и трагического признания ее в «Москве») должна была стать нейтрализация Тени через осознанную индифферентность к ней. Третий роман по этой схеме должен был быть посвящен конструктивному восстановлению единства индивидуальной и коллективной «сущности», всех противоречивых, но неразрывных элементов, из которых состоит полноценное личное «я» и социальная персона. В социально-историческом плане это должно было бы привести к моделированию глубинной десоветизации, подобной денацификации, но без репрессивной цензуры политической корректности с ее запретными темами. В результате возник бы несколько шизофренический нарратив, ничуть, впрочем, не более абсурдный, чем обычная «нормальная жизнь» под пером Аксенова. «Жили страшно – но какие удивительные бывали прорывы; режим был кошмарный – но и 10–15 % населения систематически стучало, так что временами инициатива репрессий и правда шла снизу; это было страшное время – но как удивительно, сколько неплохих людей пережило его сравнительно малой кровью…» и т. п. Речь идет, конечно, не о содержании, а о психологическом модусе: каких ужасов натворили – мы, нам, нами, – и понятно, почему это произошло, так что теперь мы переросли хотя бы этот искус. Та психологическая целостность и «соборность», которые возникают в финале двух первых романов трилогии в трансцендентной реальности, должна была хотя бы отчасти «материализоваться» в третьем романе. Задача, конечно, много «посильнее „Фауста“ Гете», но после «Вольтерьянцев» и «Москвы» меньшего от Василия Аксенова ожидать было и неудобно. Из двух романов вырастала тема истинного западничества для XXI века.

В «Редких землях» Аксенов продолжил линию предыдущих романов, но совсем другую. Вместо разрешения коллизии «коллективного бессознательного», центрального для параллельной реальности прежних романов, он обратился к какому-то утрированному (будто в пересказах советских учебников по психологии) фрейдизму. А главной темой сделал преемственность западнической элиты, которая в лице бывших комсомольцев связала советский проект с постсоветской эмансипацией западничества в России. Без всяких риторических ухищрений сразу скажу: этот фальшивый и надуманный ход уготовил роману судьбу «nonstarter». Фальшь заключается в том, что разгульный комсомольский актив, который изображал в повестях конца 80-х Юрий Поляков, на наших глазах из шестерок ЦК КПСС превратился не в «капитанов индустрии», как полагает Аксенов, а в таких же – только постаревших – шестерок нового аппарата, поставленных «смотрящими» за распиленными кусками бывшей госсобственности в роли менеджеров, губернаторов и депутатов. Те же новые русские, старые комсомольцы, которые действительно проявили себя в независимом жизнетворчестве (например, Михаил Ходорковский), прежде должны были испытать некую серьезную внутреннюю трансформацию. Комсомольский опыт наверняка помог в организационно-хозяйственной и «идеологической» деятельности и создателю ЮКОСа, но ничего в этом опыте не предвещало будущего поворота, не готовило, да и было просто не в состоянии подготовить к новым задачам. Дело настоящего писателя – проанализировать, в чем именно заключалась трансформация МБХ (о которой он говорит в своих интервью), а что в его новой деятельности оказалось продолжением комсомольского опыта социализации. Но пытаться приписать прежней комсомольской элите некое имманентное западничество – помимо тяги к импортному ширпотребу – такая натяжка, что любой роман развалится, «не свершившись».

Упустив путеводную нить «параллельной реальности» своих романов (в «Землях» мы не найдем мощный и сверхпритягательный образ Анимы, сравнимый по интенсивности с женскими персонажами «Вольтерьянцев» и «Москвы»), Аксенов остался один на один со своей сомнительной историософской схемой. Народ в России – не то демос, не то плебс, во всяком случае, почти неразличим с точки зрения своего «западнического» потенциала. Правительство было и остается «главным европейцем» в России, а в периоды особого людоедства эта роль переходит/должна бы переходить к элитной касте государственных мужей и жен. Само по себе западничество, вне приближения к политической власти, бессильно или даже деструктивно. Так и тянется историческая цепочка благонамеренных западников от Екатерины II, вынужденной смирять свои смелые прожекты во имя стабильности варварской империи, через идеал-сталинистов, пытающихся увидеть платоновскую республику за фасадом империи ГУЛАГа, к разудалым криптостилягам эпохи комсомольского конформизма. Трагедия этих людей вызвана конфликтом «государственного интереса» с «внутренним миром» – не самая свежая по драматургии, но вполне легитимная себе трагедия.

Схема эта порочна, потому что не бывает в истории (особенно – в российской истории) никаких орденов тайного знания, передающих сакральное послание из поколения в поколение. Потому что «западничество» на самом деле подразумевает очень разные идеалы и сценарии в разные эпохи – и в разных общественных кругах. Потому что духовный элитизм à la Юлиус Эвола никак не противоречит торжеству массового общества, и не зря Карл Поппер в 1943 году причислял Платона к идейным предшественникам тоталитарных идеологий. «История» не дает гарантий поступательного прогресса, но еще меньше оснований доверять сохранность идеалов и ценностей закрытой группе коррумпированной элиты.

Эта схема естественно и даже «необходимо» выкристаллизовывалась в творчестве Аксенова на протяжении 80-х и 90-х годов как реакция на отказ от иллюзий шестидесятничества и поиск новой картины мира. Как уже говорилось, социальные практики шестидесятых (благонамеренное «вчитывание» прогрессивных интенций в политику властей, исторический оптимизм, осторожная фронда) странным образом возродились в образованном обществе нулевых годов, однако очень важные глубинные элементы этого умонастроения оказались забыты. Для Аксенова окончательный разрыв с идеологией шестидесятничества наступил в 80-х годах, после того как почти все участники «Метрополя» – оставшиеся в России и эмигрировавшие – открестились от этого проекта как наивного шестидесятнического продукта. Как известно, разоблачение «наивного» всегда связано с утратой спонтанности и глубины восприятия жизни. Помимо развенчания иллюзий возможности легального самовыражения при существующем режиме, надежды на его очеловечивание, на социализм с человеческим лицом, отказ от наследия 60-х предполагал и второй очень важный шаг: разрушение идеи принадлежности нации, идеала товарищества и народ