Нулевые. Степень. Письма — страница 8 из 30

Кто автор дневника и чего он хочет? Этот вопрос тесно связан со следующим – кто идеальный/потенциальный читатель этого документа? Во многих случаях сам автор затруднился бы ответить на эти вопросы. Предназначенный вроде бы для узкого круга близких людей (самого автора или его потомков), дневник мог в любой момент стать публичным документом, более того, юридически значимой уликой, свидетельствующей в пользу или во вред автору. Это свойство дневника обнаружилось еще в начале 20-х годов, достаточно привести пример хорошо известного в российской и англоамериканской историографии дневника Ю.В. Готье. [20] Можно предположить, что в этих условиях те, кто решался все же вести дневник, выражали в нем некую нормативную субъективность, не противоречащую официальным представлениям (или представлениям автора об официальных представлениях). Как ни увлекательна открывающаяся в этом случае перспектива «игры в бисер» – реконструкции взаимных идеологических проекций, исходная проблема обнаружения некой «новой субъективности» не находит своего решения. «Сокровенный человек» облачается в дискурсивные одежи нормативного субъекта, и исследователю остается только гадать, насколько плотно сросся человек с маской – душою и телом…

Первые печатные газеты и журналы появились еще в 1920–1921 годах в московских тюрьмах, уж очень густо населенных культурными людьми. Особой известностью пользовался журнал «Тюрьма», выходивший в 1921 году раз в две недели, тиражом в 5000 экземпляров. [21]

В октябре 1923 года вышел первый номер журнала Иркутского губернского домзака «Наш журнал» тиражом в 400 экземпляров. В передовице редколлегия обещала, что по своему идейному направлению журнал «будет обеими ногами стоять на теоретической основе марксизма». Важно отметить, что создатели журнала воспринимали себя преемниками политических арестантов царских тюрем, издававших рукописные журналы. Но если до революции круг читателей был неизбежно ограничен, то отныне «„Наш журнал“ будет распространяться для чтения среди широких слоев вольной публики, служа духовной связью между Домзаком и свободным миром». [22]

Тем же духом утверждения своей сопричастности нормальной жизни , исключение из которой на период тюремного заключения является лишь временным эпизодом индивидуальной биографии, пронизан первый номер журнала Орловского изолятора спецназначения «Всюду жизнь» (середина 1924 года, тираж 2500 экземпляров): «Всюду жизнь! Как много сказано этими двумя словами!.. Вам, братья заключенные Рязанских, Вятских, Ярославских, Харьковских, Смоленских и сотен других исправтруддомов и изоляторов, наш привет и наше первое слово». [23]

Но до конца 1924 года тюремные журналы и газеты выходили в свет спорадически, а общее число названий не превышало и полудюжины. Даже если среди заключенных и возникала идея выпуска собственного печатного органа, судьба этой инициативы всецело зависела от доброй воли администрации, ее готовности рискнуть навлечь на себя подозрения в «миндальничанье».

Формальные препоны исчезли после опубликования 23 декабря 1924 года Исправительно-трудового кодекса РСФСР. Как свидетельствуют сохранившиеся тюремные журналы, заключенные загодя с нетерпением ожидали этого события. С новым Кодексом справедливо связывали надежды на либерализацию режима содержания, и в 1925–1926 годах разразился натуральный бум тюремной периодики. Издавать свой журнал или хотя бы газету стало вопросом престижа как местной администрации, так и «коллектива заключенных». В Орловском изоляторе выходило в разное время четыре печатных органа; столько же тюремных изданий выходило в Самаре и Уфе. Не менее трех издавалось в Ленинграде. Еще семь городов имели по два тюремных издания. Зачастую уровень их был катастрофически низкий (об этом мы еще будем говорить), многие редколлегии даже не удосуживали себя поиском оригинального названия: «К новой жизни» призывали 1-й и 2-й Ленинградские ИТД, а также саратовская тюрьма; совпадала «Мысль заключенного» в Орле и Витебске; «Наша газета» выходила в Пскове, Владимире и Туле. [24] Тюремная периодика стала массовым явлением.

Но прежде чем познакомиться с типичными образцами тюремной прессы, нужно хотя бы в общих чертах обрисовать среду, которая давала авторов тюремных журналов и газет и составляла основную читательскую аудиторию.

3. Автор. «Я – молодой бандит народа…»

В середине 20-х годов общее количество арестантов в СССР составляло, как уже говорилось, более 150 тысяч человек, примерно столько же, сколько и до революции во всей Российской империи. Подавляющее большинство было осуждено на сроки до пяти лет за обычные уголовные преступления. По сравнению с ними «политические» составляли ничтожное меньшинство, но отношение властей к каэрам было гораздо более жестким.

Так, в 1925 году в СССР были приговорены к различным срокам лишения свободы только в городах 134 455 мужчин и 19 970 женщин. Среди них доля осужденных за участие в контрреволюционных организациях, государственную измену, шпионаж и контрреволюционную агитацию составляла всего 0,15 %. Правда, среди собственно заключенных процент политических был чуть выше: если каждый третий бандит приговаривался к лишению свободы условно , то среди «политиков» доля условных приговоров не превышала 10 %. [25] Но даже если учитывать людей, репрессированных во внесудебном порядке, процент политических заключенных остается ничтожным.

Большая часть обитателей советских тюрем в начале и середине 20-х годов – это люди молодого и среднего возраста. Почти половина заключенных мужчин и треть женщин не достигли еще тридцатилетнего рубежа. Несовершеннолетние «малолетки» составляли 3–3,5 % от общего количества арестантов. На долю женщин приходилось около 16 % всех осужденных. [26] Для массы молодых, активных людей тюремная газета или журнал служили отдушиной в ежедневной рутине допра. Надо сказать, что, по имеющимся данным, совершенно неграмотными были только 15 % заключенных, [27] и основная активность учебно-воспитательной части тюрьмы была направлена на окончательную ликвидацию неграмотности.

Как правило, горстка «интеллигентных» заключенных (каэров, а гораздо чаще – осужденных за должностные преступления совслужащих) заручалась поддержкой местной администрации и затевала журнал. Дело тут же обрастало десятками энтузиастов из среды малокультурных арестантов, материалы которых обычно придирчиво отбирались суровой редколлегией. [28]

В советском уголовном кодексе не было предусмотрено такого преступления, которого в прошлом не совершил бы кто-либо из самодеятельных авторов. Но настоящие воры в законе сторонились участия в санкционированной администрацией самодеятельности. [29] Многих из них еще несколько лет назад старые воры воспринимали с недоверием, называя керенскими блатными , [30] а потому, обретя вожделенный статус «своих», эти уголовники становились ревностными хранителями традиций.

Наверное, многие из них испытывали соблазн похвастаться перед широкой публикой своими подвигами. Но единичны случаи, когда точно известно, что автор рассказов из жизни уголовного мира – не «демон», бойкий стилизатор уголовной субкультуры, а настоящий бандит. Тип мышления настоящего вора в законе, столь близкий мышлению человека примитивного общества, практически не позволял ему овладеть письменным словом. [31] Уголовный фольклор никогда не существовал в письменной форме. Если у вора находили при обыске «альбом» (модный в 20-х годах среди шпаны среднего калибра), то настоящих блатных песен в нем почти не было (к чему? ведь их пели ). Типичный набор включал в себя: «Белое покрывало» (стихи о венгерском графе); «Сумасшедший» Апухтина; «Чудесный месяц плывет над рекою»; «Девушка младая не хочет любить» и, конечно же, «Костер в тумане». [32] Все эти произведения характерны для городской культуры пивных и поросших травой двориков, но не для строго воровской лирики.

Энтузиаст проекта «перековки» преступников и создания нового советского человека В. Львов-Рогачевский, между тем, допускал, что настоящие бандиты могут излагать свой субъективный опыт в индивидуальной лирике. В качестве примера он приводил стихи сибирского бандита Мишки Культяпого, сына сапожника, участника 78 убийств. Ожидая расстрела, Культяпый написал для тюремного журнала такое стихотворение:

Я – молодой бандит народа

И им остался навсегда.

Мой идеал – любить свободу,

Буржуев бить всех, не щадя,

Меня учила мать-природа.

И вырос я среди воров,

И для преступного народа

Я всем пожертвовать готов.

‹…›

Я рос и ждал, копились силы,

И дух вражды кипел сильней.

И поклялся я до могилы

Бороться с игом непачей. [33]

В этом стихотворении отчетливо просматриваются аллюзии на официальную культурную систему ценностей, адаптация мифологемы «социального борца» к условиям криминального мира. Но Львов-Рогачевский не знал, что бандит Культяпый украл стихи некоего П. Махнева, далекого от воровского мира человека (этакого «голубого воришки» Ильфа и Петрова), публиковавшего на страницах вятского журнала «За железной решеткой» в 1923 году верноподданнические стихи:

Я – молодой поэт народа

И им останусь навсегда.

Мое призванье – петь свободу

А также равенство труда.

‹…›

Я рос и ждал. Копились силы,

Но дух вражды кипел сильней.

И я поклялся до могилы

Бороться с злобою людей.

Случай со стихами Культяпого характерен. Существовавший вне сферы любых официальных дискурсов, пожалуй, и вне всякой современной «субъективности», Культяпый в тюрьме оказался под плотным институционально-идеологическим прессингом. Вполне в соответствии с моделью «советской субъективности», он апроприировал официальный дискурс классовой борьбы как квинтэссенции любого социального конфликта. Однако, как выяснилось, он «апроприировал» не только дискурс, но и форму его репрезентации, лишь слегка перелицевав ее под обстоятельства собственного уголовного дела. Оказывается, даже в тюрьме под угрозой расстрела «субъектами не становятся»…