Рудольфа, как ученика из Башкирской автономной республики, поселили в общежитии в комнату для студентов из числа «меньшинств», приехавших на учебу в Ленинград из азиатских республик и стран-сателлитов. Из шестисот учеников училища пятьсот были ленинградцами; большинство из них жили дома. Остальные проживали в общежитии: самые старшие – в так называемых холостяцких, более просторных комнатах на первом этаже. Спальня Рудольфа, располагавшаяся на третьем этаже, представляла собой длинную и узкую комнату с выстроенными в ряд, как в бараке, кроватями и широкими арочными окнами, выходившими на улицу Росси. Разобщенный со своими сверстниками, Рудольф оказался в окружении девятнадцати мальчиков девяти – пятнадцати лет. Ни один из них не обладал его яростной целеустремленностью. И Рудольф «не проявлял заинтересованности в дружбе с ними», – вспоминал Серджиу Стефанши, ученик из Румынии, бывший на три года младше уфимца и занимавший соседнюю с ним кровать. В отсутствие замков и ключей Рудольф прятал свои немногочисленные ценности – нотные партитуры и репродукции картин – под матрасом. Долгий опыт коммунальной жизни научил его «метить свою территорию». Вернувшись в комнату, Рудольф сразу же заглядывал под матрас – убедиться в том, что все вещи лежат на месте. А перед тем как уйти из комнаты инструктировал Серджиу: «Присматривай за ними, пока ты тут. Если кто-нибудь тронет мои ноты, я его убью».
И в этом никто не сомневался. Проходя однажды вечером мимо комнаты Рудольфа, Елена Чернышева заметила группу мальчиков, сбившихся в кучку у закрытой двери, как мыши. Приблизившись к ним, Елена услышала музыку, доносившуюся из комнаты. Поддавшись любопытству, она открыла дверь и едва успела увернуться от полетевшего в нее сапога. Рудольф сидел на своей кровати и слушал на проигрывателе пластинку Баха, запретив всем входить, пока она не кончится.
Возможно, Рудольф и верховодил в комнате общежития, но своевольничать в классе ему не позволяли. В стенах училища он снова столкнулся с режимом – таким же авторитарным и патриархальным, как и тот, что изводил его в отцовском доме. Здесь, как и в семействе Нуреевых, господствовал армейский порядок: ученики вели строго регламентированный образ жизни, основанный на уважении к традициям, дисциплине и иерархии[49].
К приходу Рудольфа в училище времена, когда его учащимся выдавали по три форменных костюма (черный на каждый день, темно-синий на праздники и серый льняной на лето) и по паре шинелей с серебряными пуговицами, давно канули в Лету. Но, даже лишившись роскоши и царских портретов, училище на улице Росси претерпело со сменой власти разве что внешние изменения: портреты Романовых заменили образы Ленина и Сталина, а романовскую «униформу» – грубые серые рубашки и колючие серые брюки (по одному комплекту на каждого ученика). А в остальном прежний строгий распорядок отвечал целям партии: «Нам всем подсознательно внушали, что великий талант в академии – а значит, и в стране – ничего не стоит, если не подчиняется установленному порядку, – писал в своих мемуарах о том времени танцовщик Валерий Панов. – Распорядок, то есть безоговорочное подчинение дисциплине, расценивался как наивысшее благо в нашей работе, тогда как артистическая индивидуальность, бросавшая вызов “нормам” поведения, решительно преследовалась. Чем более одаренным был ученик, тем быстрее руководство старалось его исключить за грубость, ребяческие шалости или неуспеваемость по общим предметам. Но в первую очередь – за нарушение правил».
Рудольф оказался не из тех, кто способен был легко вписаться в атмосферу училища. И хотя заведенные здесь правила следовало чтить как священные заповеди, он в скором времени стал их нарушать одно за другим, начиная с первого пункта дневного распорядка – завтрака. Занятия начинались в восемь утра, но учащимся приходилось вставать раньше, чтобы отстоять очередь в туалет, умыться и добежать до столовой за своей кашей и чаем. В их комнате имелся всего один кран с холодной водой, и «все, ожидавшие своей очереди, кричали тому, кто умывался, чтобы он поторапливался, а тому, кто сидел в туалете, чтобы он не портил воздух». Рудольф терпеть не мог умываться и есть всем скопом; после побудки он натягивал себе на голову одеяло и ждал, пока комната опустеет. Теперь ему не требовалось бегать между домом, театром и школой рабочей молодежи, как в Уфе. Достаточно было спуститься с одного этажа на другой и пройти из срединного здания чуть выше по улице Росси, потому что спальни и столовая общежития, классы и мастерские размещались в соседних корпусах. Его одиннадцатичасовой день был заполнен самыми разнообразными уроками, ориентированными на сценическую карьеру. Утро начиналось с лекций по истории балета, музыки или искусства, затем следовали два часа классического танца – главного предмета в расписании. После обеда наступало время общеобразовательных дисциплин и класса характерного танца. Несколько раз в неделю к и без того перегруженному расписанию добавлялись занятия по сценическому гриму, фортепьяно и уроки французского. История Советского Союза, математика и естественные науки навевали на Рудольфа скуку. А вот литература, история искусства и балета вызывали у него живой интерес. Историю балета вел Николай Ивановский, элегантный худрук училища, носивший гетры и туфли из настоящей кожи и приветствовавший учеников легким поклоном. Бывший одноклассник Джорджа Баланчина и исключительно культурный человек, он на собственном примере учил подопечных изысканным манерам. Он словно являлся хранителем и проводником петербургских традиций. «Он описывал балетные стили и манеры танцовщиков, и казалось, будто в классе оживают Нижинский и Павлова, – рассказывал Серджиу Стефанши. – Мы его обожали!»
Другим любимцем был Игорь Бельский, ведущий характерный танцовщик Кировского театра. Экспрессивный и одаренный богатым воображением, он буквально завораживал учеников, демонстрируя им разные движения под попурри из известных балетов. Характерный танец был одной из отличительных особенностей русской балетной школы; его богатый репертуар, подпитанный народными танцевальными традициями, Рудольф изучил еще ребенком.
А еще ему, конечно же, сразу полюбился преподаватель истории искусств – сотрудник Эрмитажа, предпочитавший иллюстрировать свои лекции не картинками в учебниках, а подлинниками в картинных галереях. Зачарованный благодетельными Мадоннами итальянских мастеров и густыми драматичными мазками Винсента Ван Гога, Рудольф начал вскоре наведываться в Эрмитаж самостоятельно – по воскресеньям, в свой единственный свободный день.
Попал он и под обаяние Марии-Мариэтты Франгопуло – ветерана Кировского театра с тридцатилетним стажем и бывшей одноклассницы Баланчина. С 1940 года она преподавала в ЛХУ историю балета, а с 1957 года заведовала небольшим музеем училища, в создании которого принимала активное участие. В его собрании хранились программки, костюмы, альбомы со старыми фотографиями, которые пополнили представления Рудольфа об истории балета. Поскольку в программе ЛХУ истории западного балета отводилось совсем мало времени (из-за его «безжизненных форм и бессодержательных модернистских постановок», как регулярно напоминали учащимся), Франгопуло с радостью делилась с учениками всей обрывочной информацией, какую ей удавалось добыть.
Среди всех преподавателей, с которыми Рудольф познакомился на первой неделе учебы в училище, неожиданно разочаровал его балетный педагог.
Счастливая цепочка доброжелательных и участливых наставников, первыми звеньями которой стали Удальцова и Войтович, резко оборвалась на Валентине Ивановиче Шелкове – коренастом директоре училища с поджатыми губами, с которым Рудольф встретился в свой первый день в Ленинграде. Казалось, Шелков задался целью отослать Рудольфа с первым же поездом обратно в Уфу. Он придирался к новому ученику постоянно и без видимых причин. «Не будет преувеличением сказать, что Шелков просто не выносил Руди, – вспоминал его одноклассник Александр Минц. – У Руди был такой сложный, дерзкий характер, что он просто не вписывался в рамки политики, проводимой в училище Шелковым».
Но, поскольку Костровицкая разглядела в Рудольфе потенциал великого танцовщика, Шелков все-таки определил его в свой шестой класс – на тот случай, если она не ошиблась. Однако видел он перед собой лишь необученного парнишку, который не имел никакого понятия о настоящем балете и с которым у него никак не получалось найти общий язык. В классе Шелков ставил Рудольфа позади всех, обделял его вниманием и частенько напоминал о благодарности за свое великодушие. «Не забудь, что ты учишься здесь только благодаря нашему добросердечию и по милости руководства училища», – повторял он с глумливой ухмылкой, которую Оливер Твист узнал бы без труда. Иногда Шелков высмеивал Рудольфа в присутствии других учеников, называя «провинциальным ничтожеством». И порой ему даже удавалось довести Рудольфа до слез. Но если он надеялся сломать уфимца, то худшую стратегию выбрать было трудно. Подобное отношение вызывало в Рудольфе внутренний протест. По свидетельству одного из учеников ЛХУ, «Шелков не отличался мягким нравом и снисходительностью. Его уроки больше строились на муштре и натаскивании, чем на объяснении и стимулировании сознательной работы воспитанника. А Рудольф был нетерпим к такому наставничеству, задевавшему его творческие побуждения». Юноша быстро понял, что Шелков мало чему мог его научить. «Он – солдафон, привыкший командовать, а не балетный педагог», – поделился он своим проницательным выводом со Стефанши.
Неприязнь к директору училища испытывал не только Рудольф. «Товарища Шелкова» побаивалось большинство воспитанников. Особенно Стефанши, которого несколько раз вызывали в директорский кабинет за слишком вольную стрижку ежиком и для осмотра воротничка. «Мы стояли навытяжку, как солдаты, пока он проверял белизну наших воротничков». Доставалось и Марине Чередниченко, будущей балерине Кировского, – Шелков обвинял ее в том, что она завивала волосы, в действительности вившиеся от природы. Он патрулировал здание в поисках сора. Мало кому удавалось пройти мимо директора, не получив от него приказания подобрать в коридоре какой-нибудь клочок бумаги. Зато по вечерам в своих комнатах воспитанники училища отыгрывались, вовсю передразнивая директора и покатываясь со смеху.