Вдобавок ко всему Рудольф так и не научился обуздывать свой темперамент. Он, как и раньше, легко вспыхивал, и даже не думал скрывать свое недовольство или досаду от посторонних глаз. Когда отражение в зеркале не соответствовало тому образу, что рисовало ему воображение, юноша разражался слезами или впадал в ярость.
Как и в Уфе, он заставлял себя отрабатывать те элементы, которые находил наиболее трудными. «Кабриоли, например, мне давались нелегко, – признавался позднее Рудольф, – поэтому я повторял эти прыжки перед зеркалом, чтобы видеть свои ошибки. Я мог их делать в любом направлении и вполне прилично без особых усилий, но тогда бы я выполнял их не совсем правильно»[53].
Рудольф проявлял такой фанатизм, какого остальные ученики просто не понимали. Не менее преданные своему делу, они считали Рудольфа одержимым. Каждый день его можно было увидеть в пустом классе, с неистовой энергией упражнявшегося в одиночку. «Вы только посмотрите на него, – перешептывались одноклассники. – Он же просто удержу не знает!» Но желание присоединиться к Рудольфу их не посещало, и, стоило парню захлопнуть дверь, как они тут же разбегались. «Мы слышали, что он диковатый и грубый парень, – озвучила потом сложившееся о Рудольфе мнение Марина Чередниченко. – Он очень резко на все реагировал. Не думаю, чтобы кто-то испытывал к нему большую симпатию, уж слишком необщительным он был».
Каждый вечер Рудольф с пристрастием выпытывал у Серджиу Стефанши, чему тот научился за день в шестом классе. Он не интересовался ни его самочувствием, ни его переживаниями и мечтами, ни его семьей, оставшейся в Румынии. Он мог говорить только о различных па и комбинациях, и пока остальные ребята в их общежитской комнате спали или играли, Рудольф заставлял Серджиу повторять их уроки. «Вставай! Давай потренируемся! – командовал он. – Мне надо догонять». Застав как-то днем изнуренного Серджиу в постели, он велел ему подниматься: «Ты чего надумал отдыхать?» А когда Серджиу ответил, что устал, Рудольф сдернул с него одеяло и рывком поднял на ноги. «Да оставь ты меня в покое, башкирская свинья!» – выкрикнул Серджиу. Он надеялся, что Рудольф оскорбится и отстанет от него. Но не тут-то было. «А ты румынская свинья!» – завопил Рудольф и, повалив Серджиу на пол, принялся колотить его кулаками.
Если бы Рудольф был уступчивей и считался с другими ребятами или проявлял к ним хоть какой-нибудь интерес, возможно, и они относились бы к нему по-другому – терпимей и мягче. Но Рудольф держался особняком и боролся за свое место. Его высокомерный вид раздражал одноклассников; они не понимали, что это была лишь защитная маска – в ответ на унижения. Ленинградцы подтрунивали над его провинциальным акцентом, залатанными брюками, невежеством его манер и буйными выходками. «Я очень страдал из-за их насмешек, – признавался Рудольф позже одному ленинградскому приятелю. – В классе я ненавидел смотреться в зеркало. Я казался себе уродом».
Тоскуя по настоящему дружескому общению, Рудольф частенько вспоминал в ту первую осень Альберта, оставшегося в Уфе. И даже послал ему открытку. «Моему дорогому другу Альберту, – написал он на ней, – в честь нашей дружбы». Рудольф в одиночку осматривал городские достопримечательности. Особенное удовольствие ему доставлял Кировский театр. В его здании цвета морской волны, всего в полутора километрах от училища, балетные спектакли давались каждую среду и субботу. Обитель легендарных звезд русского балета, этот театр стал для Рудольфа своеобразной творческой лабораторией, местом важных открытий.
Воспитанники училища получали сценический опыт, исполняя в постановках Кировского выходные роли. Но даже в таких случаях находились под пристальным наблюдением. В театр их привозили на автобусе, подъезжавшем к училищу ровно в семь вечера. (А их предшественников и вовсе возили в закрытых экипажах, чтобы они не сбежали.)
Зато юные танцовщики приобретали полное представление о репертуаре театра и о музыке. Будучи на сцене, за кулисами или в зале, Рудольф не отрывал глаз от разворачивавшегося перед ним действа. Он запоминал все балеты, и потом, уже в своей комнате, восстанавливал их по памяти. Поначалу он попытался фиксировать балетные па на бумаге, но, увидев свой последний листок с записями подвешенным в туалете, решил просто все запоминать. («Можешь представить, как использовались остальные листки, – посетовал он своему первому биографу, Джону Персивалю. – Меня это сразу излечило».) Если сверстники Рудольфа фокусировали свое внимание и усилия на исполнении мужских партий, то он разучивал и мужские, и женские роли. Стефанши постоянно приходилось становиться его «партнершей». «Свет в комнате надлежало выключать в половине двенадцатого ночи. Но по возвращении из театра нам хотелось станцевать все сольные эпизоды. Мы пребывали в сильнейшем возбуждении, ведь в Кировском театре выступали блестящие артисты. И Руди обычно говорил: “Становись, Серджиу, будешь девушкой, а я твоим партнером”. И мы повторяли балет с самого начала».
Позже в том же году, в пору белых ночей (когда сумерки в городе длятся от заката до рассвета), Рудольф и Серджиу репетировали свои купе гран жете ан манеж на широкой площади перед Зимним дворцом. Его величие было прекрасным фоном для будущих балетных принцев.
Соученики Рудольфа редко отваживались без спросу покидать пределы училища и еще реже наведывались в Кировский театр. Но Рудольф не мог обуздать свою любознательность и, тем более, следовать чужому примеру. Если он не находился в Кировском, то оказывался в Эрмитаже, в филармонии, в Государственном театре драмы им. А. С. Пушкина или в Большом драматическом театре им. М. Горького. Рудольф мог высидеть любое представление, даже агитационно-пропагандистские постановки о колхозах, тракторах и работавших на них счастливых крестьянах. «Неважно, что они говорят, – сказал он как-то сопровождавшему его Стефанши. – Меня интересует только их техника». Рудольфа интересовали все виды искусства, которые он считал такими же взаимосвязанными, как мириады островов, составляющих Ленинград. Но наибольшую страсть он питал музыке и танцу. Дома он в основном слушал музыку по радио, «транслировавшуюся по случаю смерти какого-нибудь выдающегося государственного деятеля». Но, часто посещая филармонию, расположенную в бывшем доме Дворянского собрания, в котором Чайковский и Римский-Корсаков исполняли свои ранние произведения, Рудольф «впервые открыл для себя, какую чистую радость способна доставить музыка». И у него сформировались свои музыкальные вкусы. Рудольф благоговел перед Бахом и Бетховеном, из советских композиторов предпочитал Шостаковича и Прокофьева и – исключая Скрябина и Чайковского (его балетную музыку) – не любил почти всех русских композиторов, особенно Рахманинова. Музыка последнего, по утверждению Рудольфа, «пахла русскими сарафанами»[54], и этот ярко выраженный национальный колорит отталкивал его.
Именно экзотика привлекла его в Мении Мартинес, ставшей первой и единственной близкой подругой Рудольфа в училище. Открытая, непосредственная, жизнерадостная и пышущая энергией, Мартинес была первой кубинской ученицей в ЛХУ – «диковинкой» в мире, не отличавшемся веселостью. Покачивая своими рельефными бедрами в облегающих бриджах и светло-каштановыми локонами, выбивавшимися из-под заколок, Мения наигрывала на гитаре кубинские песни и танцевала босой в спальнях общежития, аккомпанируя себе на там-тамах. «Она показывала афро-кубинские танцы, и все девочки пытались ей подражать», – вспоминала Татьяна Легат. Одаренная певица с низким контральто, Мартинес регулярно давала концерты в училище, а вскоре стала выступать и во Дворце культуры имени Первой пятилетки, напротив Кировского театра. «Поющая танцовщица была редкостью в те времена, – рассказывал Никита Долгушин, сохранивший и спустя сорок лет живые воспоминания о кубинке. – Она по-особому красилась. Такой макияж мы тогда считали «западным». То, как она подводила глаза, не имело ничего общего со стальной каймой на веках у наших девушек. И еще она носила эффектные серьги и кубинское платье с оборками и тугим корсажем». Ее тропическая натура интриговала Рудольфа. Мения часто надевала две юбки сразу и никогда не снимала свои гетры в балетном классе (подобной привилегией никто из учеников больше не пользовался). А то, что по-русски она говорила с запинками и испанским акцентом, добавляло ей еще больше обаяния. «Она была сумасшедшая и отличалась от всех. Рудольфу это нравилось», – признавал Стефанши, тоже явно очарованный Менией.
Рудольф познакомился с кубинкой через несколько месяцев после начала учебы, в доме Абдурахмана Кумысникова – педагога, просматривавшего его на башкирской декаде в Москве. Жена Кумысникова, Найма Балтачеева, была преподавательницей Мартинес. По словам Мении, Найма рассказала ей «о татарском юноше, хорошем танцовщике, но неряшливом и немножко сумасшедшем. И сказала, что им надо привести его в форму». Сама Мартинес уже видела Рудольфа мельком в коридорах училища – «просто и плохо одетого, с растрепанными волосами». Дочь преподавателя английского языка в Гаванском университете и редактора коммунистической газеты, она выросла в доме, где к книгам относились «как к святыням». Наслушавшись многочисленных сплетен о Рудольфе, Мения не стремилась с ним подружиться. Но при личном общении обнаружилось, что у них много общего. Стоило им разговориться, и остановиться они уже не смогли. «Все считали его диким, а он оказался невероятно умным. Любил книги, классическую музыку и старинную живопись. Я была поражена. Откуда он все это знал? Откуда эта восприимчивость в провинциальном мальчишке из простой крестьянской семьи?»
Не меньшее удивление вызвали у нее чувствительность и ранимость Рудольфа. «Думаю, он относился ко мне иначе, потому что я была иностранкой. Из другого мира, не знакомого ему. Иногда я плакала из-за того, что здесь очень холодно, и Рудик меня обнимал. Он был таким нежным со мной! Это меня в нем и привлекало». Мения и Рудольф (Менюшка и Рудик, как они называли друг друга) вскоре начали проводить вместе все свое свободное время. Дружба с кубинкой не только оградила юношу от презрения, а потом и зависти однокашников, но и способствовала расширению его кругозора и появлению новых знакомств. Развитая не по годам 16-летняя Мения познакомила Рудольфа со своими «ленинградскими родителями» – друзьями семьи: Михаилом Волькенштейном, специалистом по молекулярной биофизике, и его женой Стеллой Алениковой, редактором литературного журнала. Супруги были полиглотами, общались между собой на английском, французском, испанском и немецком языках и жили в мире книг и науки, немедленно завладевшем жадным умом Рудольфа. Они водили его на концерты, ходили с ним в Эрмитаж, познакомили с произведениями Пушкина, Шекспира, Достоевского, Гете. А по субботам они возили Рудольфа и Мению на свою дачу под Ленинградом, где осенью целый день собирали грибы. На одной из фотографий тех дней (самой любимой Менией) Рудольф, подперев подбородок рукой и устремив глаза вверх, сосредоточенно слушает Волькенштейна – первого в длинной череде его старших наставников-мужчин. «Я хороший слушатель, но не слишком хороший собеседник, – признавался позднее Нуреев. – Я замираю и все впитываю в себя. Я никогда не пресыщаюсь». Как ученый, Волькенштейн пользовался рядом привилегий. В частности, у него имелась возможность получать редкие театральны