Уже в мае 1962 года Ричард Бакл называл Нуреева первой поп-звездой балета. «Конечно, у балета и раньше была публика, но эта публика состояла из чудаковатых старых дев в ондатровых мехах, изъеденных молью… Теперь Нуреев завлекает в театр толпы довольно буйных ребят, которые никогда раньше не видали ни одного балета и поэтому просто орут, как оглашенные, едва он отрывается от пола.
Популярные танцовщики, как и популярные певцы, должны обладать какой-то изюминкой или чем-то особенным… Фишка Нуреева в том, что, даже когда он ведет себя сдержанно, по-джентльменски, ты все равно чувствуешь, что он вдруг может зарычать и куснуть тебя в шею…»
Но если Рудольф становился все сильнее и смелее с каждым новым выступлением и очередной партнершей, то Эрик, казалось, все больше утрачивал желание танцевать. Стреноженный травмой, он в апреле пропустил спектакль «Сильфиды» и отложил свой дебют в поставленной Аштоном «Тщетной предосторожности», посчитав, что времени для подготовки недостаточно. К концу сезона Нерина с ужасом осознала, что Эрик начал сомневаться в своем танцевальном гении. Он дошел даже до того, что однажды сказал ей, будто из него «не вышел классический танцовщик». Нет! Он – величайший классический танцовщик из всех, кого ей доводилось видеть! – возразила Нерина. Но Эрик оставался безутешен. «Мне не хотелось вмешиваться в его личную жизнь, но было очевидно, что он невероятно расстроен», – рассказывала потом балерина.
Арова тоже дебютировала в труппе Королевского балета – после того, как Рудольф попросил танцевать с ним «Лебединое озеро» и па-де-де из «Дон Кихота». В Лондон Соня прилетела в июне. К этому времени Эрик уже находился в состояние войны с самим собой. «Он не чувствовал, что танцует так же хорошо, как мог, и страдал из-за этого. Как мы с Руди ни старались, но у нас не получалось его поддержать. Тот сезон оказался очень тяжелым для них обоих».
Вне сцены их отношения углублялись, хотя Эрика пугал напор Рудольфа. Отчаянно влюбленному Нурееву претило соблюдать какие-то границы между ними. «Я слишком многого хочу от Эрика», – не переставал он жаловаться Аровой, расстраиваясь из-за того, что Эрик не мог, а порой и не желал выполнять все его требования. Именно в такие моменты, мучаясь от неудовлетворенных желаний, разочарованный Рудольф взрывался так, что расшвыривал по комнате вещи. Такие выплески темперамента приводили Эрика в не меньшее замешательство, чем уфимских одноклассников Рудика, на всю жизнь запомнивших, как он при малейшей провокации падал наземь, заливаясь слезами. Рудольф приходил в себя довольно быстро, а вот Эрик, по словам Аровой, «не знал, куда деваться. Он был изнурен». Во всех отношениях. Наконец-то обретшего сексуальную свободу Рудольфа переполняла жажда чувственных удовольствий. Его сексуальный аппетит был неутолимым, тогда как Брун не слишком интересовался сексом. По словам Аровой, «Рудольф ни в чем не знал меры. И ему наверняка приходилось нелегко, потому что Эрик был другим». Об их бурных и насыщенных любовных отношениях ходили мифы. Но на самом деле их отношения очень быстро вылились в связь скорее эмоционального и духовного плана, нежели физиологического. Она больше походила на союз наставника и обожающего его ученика, а не двух пылких любовников. Через несколько лет Брун уподобил их встречу «столкновению и взрыву двух комет». И все же хозяином положения в их отношениях был Эрик.
В те вечера, когда Брун танцевал, Рудольф, сидя с Аровой в оркестровой яме, следил за его исполнением. И сильно расстраивался из-за того, что Эрик не дотягивал до своей стандартной планки и сосредоточивался на отсутствии контакта с Нериной. Почему он не мог себя заставить преодолеть эти трудности? Этого Нурееву было не понять. Он уговаривал Бруна потребовать себе другую партнершу и поставить свои условия (как некогда он уговаривал Соловьева и как продолжал поступать сам). Но датский принц отказался. «Эрик сам виноват, – пожаловался Соне Нуреев как-то вечером. – Он не хочет топнуть ногой».
В Королевском балете никто не осмеливался топать ногами. Никто – за исключением Нинетт де Валуа, всевидящей, все понимающей и прозорливой динамо-машины, которая, по мнению критика «Нью-Йорк таймс» Джона Мартина, сочетала в себе «самоотверженность опытной Жанны д’Арк… с практическими методами Черной королевы». По словам Кристофера Гейбла, работавшего в трупе одновременно с Нуреевым, «подданные» Нинетт де Валуа повиновались ей беспрекословно: «Как она скажет, так и было. Даже не обсуждалось». По свидетельству Моники Мейсон, «Дама держала дистанцию. Никто не слышал, чтобы она шутила или смеялась чьей-либо шутке. Но с Рудольфом она себе это позволяла открыто. Порой они вдвоем буквально заходились хохотом». Установив для своих подопечных суровый матриархат, Нинетт де Валуа относилась к Рудольфу как к любимому племяннику, чьи шалости забавляли ее и доставляли удовольствие. «Даме очень нравились трудные парни, – признавал Майкл Сомс. – Она не любила хороших мальчиков вроде меня, которые во всем проявляли послушание». А Рудольф, к изумлению коллег, мог усесться на репетиции у ее ног, а однажды даже положил ей на колени голову.
Де Валуа быстро освободила его от необходимости соблюдать правила. «Он делал все, что мое поколение приучили считать запретным, – рассказывал Гейбл. – Мы все были невероятно благовоспитанными, серьезными и скромными. Он был диким и недисциплинированным, уходил с репетиций, нарушал все, что было можно и нельзя. Он мог визжать, кричать, бушевать. И ему это сходило с рук. Дама Нинетт все ему прощала». По словам Джорджины Паркинсон, Нуреев «их всех держал в кулаке – и Фредерика Аштона, и Даму. Он был обольстительным, обаятельным, умел позабавить и выпросить желаемое. Этакое страстное, необыкновенное существо с неординарной внешностью. С одной стороны – чудовище, с другой – котенок. Дама робела и таяла перед ним».
Очарованная его талантом и школой, де Валуа приглашала Нуреева смотреть спектакли в свою ложу, а потом выслушивала его критические замечания на их счет. Возможно, более всего ее впечатляло то, что он «ничего не упускал из виду и не обходил вниманием, если находил это хоть мало-мальски стоящим. Он старался слушать и умел учиться. Он мог серьезно тряхнуть головой и сказать: «Нет, мне это не нравится, это нехорошо», но только после того, как рассматривал все точки зрения». Однажды вечером, стоя за кулисами и наблюдая за тем, как Рудольф уходил со сцены под громовые аплодисменты, Дама поразилась стандартам, которые он себе задавал. «Он только сказал мне: “Ни одного чистого пируэта, ни одного хорошего прыжка. А они все равно хлопают!” И после снова пошел на поклон», – вспоминала де Валуа. В отличие от Сергеева, она признала, что ее танцовщики могут многому научиться у Нуреева.
Однако старая гвардия без удовольствия наблюдала за тем, как Рудольф по первому же слову удостаивался привилегий, которых они добивались годами. Главной из таких привилегий была подсветка при выходе на сцену. «На [танцовщиков] никогда не направляли свет, и Дама ничего не хотела менять, – объяснила Антуанетт Сибли, на тот момент быстро совершенствовавшаяся молодая солистка, вскоре вышедшая замуж за Майкла Сомса. – Но Рудольф сказал: “Я люблю выходить при свете”, – и внезапно вспыхнул свет». Дэвид Блэр, к примеру, никогда не пользовался такой свободой действий, какую имел Нуреев. «Ему позволяется делать все, что он пожелает, а мы работаем здесь годами, и нам не разрешают что-либо изменять», – ворчливо жаловался он Аровой. Эрик тоже чувствовал себя ограниченным жесткими рамками – даже для смены молнии на костюме ему требовалось разрешение де Валуа. «Все мои просьбы, в конечном итоге удовлетворялись, но это была настоящая морока», – позднее посетовал он.
Рудольфу разрешили не только ввести в первый акт «Лебединого озера» новое соло, но и удалить из второго акта всю пантомимную сцену. «Если начнешь исполнять пантомиму, я уйду со сцены!» – предупредил он Арову, пришедшую в полное замешательство от необходимости импровизировать на сцене драматическое действие, как того требовал Рудольф. Но, по мнению Нуреева, жесты были предпочтительнее устаревшего языка знаков. «Лебединое озеро» попало в репертуар Королевского балета в постановке Мариинского театра благодаря Николаю Сергееву, который работал в Императорском балете еще при Петипа. Во время революции Сергеев эмигрировал, прихватив с собой тетради с записями основных балетов Петипа, и позже поставил их в Лондоне. Нинетт де Валуа с большим почтением относилась к наследию Мариинки, и ее артистам даже в голову не приходило предлагать какие-либо коррективы в эти спектакли. А Рудольф предпочитал смотреть на старые постановки по-новому; он был твердо уверен: чтобы эти балеты находили отклик у современной публики, необходимо расставить верные акценты как в танцевальной линии, так и в драматической. Во время напряженной генеральной репетиции перед их первым спектаклем 22 июня Нуреев начал отстаивать принятую в советском балете паузу в действии – после исполнения Аровой вариации Черного лебедя. Эта пауза позволяла ему выйти на сцену и встать в позицию для своего собственного соло. Арова и Брун еще в Париже пытались ему объяснить, что на Западе так не делают. «Мне неприятно это говорить, – пробормотал через плечо де Валуа дирижер Джон Ланчбери. – Но, Дама, не кажется ли вам, что все это страшно походит на цирк?» «Ох, Джек, – только и ответила Нинетт, – это и в самом деле цирк. Продолжайте, пусть делает по-своему».
Как-то Рудольф слишком часто останавливал оркестр, просил играть в более медленном темпе. И терпение Ланчбери наконец лопнуло. «Кому я должен следовать? Ему или партитуре?» – воззвал он к Валуа.
И услышал в ответ: «Слушайте его». С этого момента они все точно знали, где чье место.
А вот критики, как бы ни нахваливали талант Нуреева, но идти у него на поводу не желали. Многим из них его сдержанная натуралистическая манера исполнения, его способ воссоздания образа «изнутри наружу» по методу Станиславского показались несоответствующими более формальному и высокопарно-на