орый то прерывался, то возобновлялся вновь[193]. «Мне не нравится этот ее взгляд, – поверил своему дневнику Битон. – Но его взгляд я ненавижу. Он во многих отношениях напоминал мне Грету. Та же дикая, неукротимая гениальность, неумение приспосабливаться. Только Грета утонченная, чуткая и не лишена человечности, хотя и крайне эгоцентрична. А у него нет ни жалости, ни дела до остальных. Он беспощаден и говорит: «Я бы не возражал, если бы все умерли». Меня не покидало стойкое ощущение, будто я привел в дом лесного зверя. И все время казалось, что он в любой момент может яростно раскидать мебель, перевернуть столы и кресла и разнести весь дом в щепки. Это было довольно опасно».
Возможно, Битон все сильно преувеличил, поскольку Рудольф просто «кивал, клацал зубами, вращал глазами и показал, что ему знакомо значение слова «louche»[194], когда Сесил привел его в свою спальню в красных тонах с японскими подушками. Гость явно заподозрил, что Битон надумал его соблазнить, но никак на это не отреагировал. «Я не понимаю Нуреева. Что за сексуальную жизнь он ведет? – написал вскоре Битону Трумэн Капоте. – У него любовь с Эриком Бруном? Лично я считаю его (Н.) омерзительным. Но тогда мы не пришли к согласию по этому вопросу [что считать привлекательностью]».
Единственной вещью в доме Битона, вызвавшей у Нуреева интерес, стала книга по астрологии (его новому увлечению). Пролистав ее до знака Рыб, Рудольф приятно удивился тому, что Шопен родился под одним знаком с ним, и даже зачитал вслух отличительные черты Рыб: «Меланхоличные, несчастные, трудно ладят с людьми. Сами себе – худшие враги». Незадолго до визита к Битону танцовщик начал носить на шее золотой медальон с изображением Рыб.
«А давайте посмотрим теперь октябрь»[195], – предложил вдруг Рудольф. Мысленно он все время обращался к Эрику, однако Битон не усмотрел связи.
Правда, потом у них зашел разговор об Австралии, и они в «завуалированной форме» заговорили о Бруне. Но когда Битон предположил, что поездка Рудольфа прошла «чудесно», тот в ответ бросил, что не заработал в Австралии ни гроша, да и получить визу было трудно. «Люди в аэропорту уже довольно хорошо меня знают, но всячески затрудняли посадку в самолет». Будь у него выбор, заявил Рудольф, он предпочел бы жить во Франции или, может, в Скандинавии.
На улице уже стемнело, когда Рудольф надел свое пальто и отправился обратно на Тэрлоу-Плейс, оставив Битона удрученным из-за полного поражения. «Отношений наладить не удалось, – резюмировал он, – взаимодействия достичь не получилось».
Зато подлинное взаимодействие сложилось на сцене – в вечер дебютного показа «Маргариты и Армана» перед блистательной аудиторией, включавшей королеву-мать, принцессу Маргарет и принцессу Марину. Грандиозный успех премьеры утвердил партнерство Нуреева и Фонтейн; балет, призванный в полной мере раскрыть таланты, индивидуальность и личность каждого исполнителя, сделался их знаковой работой. Он настолько прочно стал ассоциироваться с этими двумя звездными артистами, что его никогда больше не разрешали исполнять другим танцовщикам. Роль Маргариты высвободила в Марго драматический потенциал такой прежде не проявлявшейся глубины, что многим показалось, будто она вместила в себя «всю карьеру Фонтейн», написал американский критик Дейл Харрис, увидевший на сцене в этот раз выраженную «в метафорической форме истинную правду о Фонтейн как о балерине и о человеке». Впрочем, некоторые посчитали, что балет сослужил гораздо бóльшую службу Нурееву. «Его полунасмешливая улыбка, резкая властность, дикое отчаяние – все это и есть настоящий Арман, – выразил свою точку зрения Барнс. – Я могу себе представить этот балет без Фонтейн, но полагаю просто невозможным вообразить его без Нуреева».
А вот режиссер Питер Брук мог представить себе этот балет только с обоими танцовщиками; по его мнению, их исполнение превзошло хореографию Аштона. «Это экстраординарные актеры, – охарактеризовал он Нуреева и Фонтейн, – которые наполняют каждый момент и каждое движение настолько глубокими чувствами, что даже самая неестественная форма вдруг начинает казаться тебе простой и человечной». При огромном успехе у публики балет, тем не менее, разделил критиков на два лагеря. Часть из них не приняла новую постановку, усмотрев в ней лишь способ демонстрации звезд и обвинив балет в огорчительном отсутствии хореографической изобретательности. Хотя сами звезды своим танцем поразили даже самых предвзятых критиков. Мэри Кларк даже усомнилась, «мог ли Аштон добиться такого же исполнения от двух других танцовщиков».
Под дождем из роз, пионов и бледно-желтых нарциссов Фонтейн и Нуреев двадцать один раз выходили на поклоны, отправляя этот ритуал со своей собственной, элегантной хореографией. Если Майкл Сомс положил себе за правило всегда держаться ближе к занавесу, отступив от Фонтейн на несколько шагов назад, то Нуреев вставал с нею рядом, всецело разделяя с партнершей успех. Подхватывая со сцены охапку цветов, он преподносил их Марго, которая в ответ на жест почтения со стороны партнера выражала ему свое почтение: выбрав из букета один цветок, она целовала его и возвращала Рудольфу. Тот при этом отвешивал ей низкий поклон и целовал руку под восхищенные взгляды онемевших зрителей.
Число нуреевских друзей пополняли все более богатые и знаменитые личности; его известность ширилась, а заведения, в которые он захаживал, становились все более гламурными. И все-таки Рудольф был в Лондоне столь же одинок, как и в Ленинграде. Ориентируясь в путаном лабиринте улиц с помощью своего внутреннего компаса, он при любой оказии гулял (как правило, один) по городу, изучал его архитектуру, смотрел все новые фильмы, спектакли и выставки, на которые ему удавалось выбраться между классами, репетициями и выступлениями. Иногда Нуреев проводил вечера дома: разговаривал по телефону, читал книги или слушал музыку, обычно не ложился допоздна, просматривая по телевизору старые фильмы. Он постоянно менял свои съемные меблированные квартиры. И под стать татарским предкам, отправлялся в путь налегке: кроме кожаного чемоданчика, хранившего его поношенные балетные туфли, наиболее ценными вещами для Рудольфа были его книги по искусству, кинокамера, коллекция игрушечных поездов, сотни долгоиграющих пластинок с классикой и портативный магнитофон. Музыка по-прежнему оставалась его неугасающей страстью, и при любой возможности Рудольф усаживался за пианино и играл Баха. В иные вечера он ужинал с Фонтейн и Тито, с Гослингами или со своим новым другом Ли Радзивилл, сестрой Жаклин Кеннеди. Принимала танцовщика у себя и принцесса Иордании Дина, первая жена короля Хусейна, с которой Нуреева познакомила Фонтейн.
Но ничего так не хотелось Рудольфу, как более постоянного общения с Эриком, которого он упорно считал самым важным человеком в своей жизни. «Мой датский друг Эрик Брун, величайший танцовщик в мире, помог мне больше, чем я могу выразить словами, – заявил он в ту весну обозревательнице “Дейли мейл”, Энн Скотт-Джеймс. – В этом человеке я нуждаюсь больше всего». Это признание не относилось к числу тех откровенных комментариев, которые привык отпускать Рудольф, особенно при контакте с репортерами. Скотт-Джеймс ненароком застала его в нетипичном, экспансивном настроении. Она планировала пообщаться с ним после спектакля, за ужином в «Мирабели». Но Рудольфа в его претенциозном одеянии – плотно облегающих черных брюках, высоких кожаных сапогах, белой кожаной куртке и шапочке апаш – отказались впустить в изысканный ресторан в Мейфэре. Наряд Нуреева предвосхитил ту моду на стиляг, которая в следующем десятилетии поставила Лондон в эпицентр взрыва, сотрясшего мир моды. А тогда, не допущенный в «Мирабель», Рудольф предложил журналистке пойти в дорогой ночной кабачок в Найтсбридже, куда он порою захаживал. И там Скотт-Джеймс попыталась разговорить его о доме. «Я редко думаю о своей семье и о прошлом, – поправил ее Рудольф, попивая “Негрони”. – Я люблю свою мать, я иногда беседую с ней по телефону и очень сожалею, что больше не могу снабжать ее деньгами. Но прежняя жизнь для меня мало значит, и я отгоняю от себя такие мысли. …Россия стала для меня слишком маленькой. Я никому и ничему не принадлежу… Если мне чего и недостает, так это искренности русских людей. Они делают друг для друга больше, чем люди на Западе. Я считаю Запад чересчур искушенным. Тут полно шарлатанов, – при этих словах Нуреев презрительно поморщился. – Я не ощущаю себя здесь одиноким, – продолжил артист, – потому что не нуждаюсь в людях. Я в них никогда не нуждался… Временами я даже ненавижу людей – не отдельных личностей, а людей в целом, особенно публику». Рудольф злился на себя в тот вечер. Из-за того, что «паршиво» оттанцевал в «Маргарите и Армане», объяснил он Скотт-Джеймс. «Да, конечно, нас вызывали на поклон, забрасывали цветами, публика безумствовала, но я считаю, что был ужасен».
Склонный ставить перед собой сложные задачи и находя особое удовольствие в преодолении трудностей, Нуреев продолжал примерять на себя разнообразные маски. В Кировском театре он радовался двум новым ролям за год. А тут, только за одну эту зиму, Рудольф между выступлениями в Королевском балете и «Американ балле тиэтр» исполнил еще шесть партий. Среди них была роль Этеокла, одного из воинственных сыновей Эдипа и Иокасты в «Антигоне» Джона Кранко, и главная мужская партия в «Развлечениях» – бессюжетном балете Кеннета Макмиллана. В обоих спектаклях Нуреев особо не выделялся, скорее, был просто членом ансамбля.
Если не считать «Тему с вариациями», основанную на принципах Петипа, а значит, и на знакомой ему традиции, в «Развлечениях» Рудольф впервые столкнулся с проблемой исполнения «абстрактной» роли, лишенной истории и характера и зависевшей «от новой стилистики выразительности, складывавшейся по преимуществу из простых танцевальных движений тела в пространстве». В Кировском Нуреева учили самовыражению на сцене через создание собственного образа заданного персонажа; теперь ему предстояло научиться выражать свое «я» посредством одних движений.