Следующие несколько месяцев Логан Маунтстюарт провел в Лондоне, пытаясь утрясти — на расстоянии — свои нью-йоркские дела. Были написаны письма к друзьям; Хельма, следуя инструкциям ЛМС, распродала его мебель, упаковала все имущество в ящики и отправила их в Лондон. Банковские счета были закрыты, просто счета — оплачены и так далее. Насколько знал ЛМС, ордер на его арест не выписывался, громкого скандала не произошло и никакой речи о возможности привлечения его к суду не шло. По сообщению Хельмы, в следующий за отъездом ЛМС понедельник двое мужчин заходили в галерею, разыскивая его, но им было сказано, что он уехал в Европу. ЛМС встретился в Париже с Беном Липингом и рассказал ему о случившемся. Бен проявил типичное для него понимание, сказал, чтобы ЛМС ни о чем не тревожился, и сразу начал искать на замену ему человека, который мог бы управлять нью-йоркской галереей. Чтобы обзавестись какой-то начальной наличностью, ЛМС продал „Братьям Липинг“ свою коллекцию картин и рисунков. Он написал Наоми Митчелл, что его внезапно отозвали в Лондон и получил в ответ вежливые сожаления. Сердце ЛМС не разбилось и, как то было совершенно ясно, ее тоже. Казалось, все находится более-менее под контролем. Однако ЛМС никак не мог успокоиться окончательно, он пребывал в постоянном ожидании того, что длинная рука правосудия США протянется через Атлантику, выдернет его из Лондона и вернет назад. Именно поэтому, весной 1965 года он подал заявление о приеме на должность лектора Отделения английской литературы Университетского колледжа Икири, Нигерия. После проведенного в Лондоне собеседования ЛМС этот пост получил. Друзья думали, что он сошел с ума, ЛМС же твердил, что ему необходимо как-то изменить свою жизнь. Кроме Бена Липинга, Джерри Шуберта и семейства Шмидтов, никто так никогда и не узнал истинной причины его стремительного бегства из Нью-Йорка. В Нигерию ЛМС выехал 30 июля 1965 года. Африканский дневник начат в 1969-м.
1969
Дэвид Гаскойн[196] сказал мне однажды, что единственный смысл ведения дневника состоит в том, чтобы сосредоточиться на личных, повседневных мелочах, а о великих и значительных событиях, происходящих в мире в целом, попросту забыть. О них все равно напишут в газетах, сказал он. Мы вовсе не хотим знать, что „Гитлер вторгся в Польшу“, — нам куда интереснее, чем вы сегодня завтракали. Если, конечно, вы не находились в Польше, когда Гитлер вторгся в нее и помешал вам позавтракать. Полагаю, это не лишено справедливости, но я почувствовал, что мне стоит снова взяться за дневник, хотя бы потому, что, вот сию минуту, я выходил в мой африканский сад, чтобы посмотреть на луну. Посмотреть и подивиться тому, что двое молодых американцев прогуливаются сейчас по ее поверхности. Думаю, даже Гаскойн простил бы мне это.
Ночь стояла ясная, лунный свет заливал сад. Привычная старая луна висела, окруженная смутным ореолом, над моей головой, белесоватая в мирном черном небе. Я прошел в сад, подальше от света, который отбрасывался моим домом. И направился к соснам-казуаринам, стоящим в конце подъездной дорожки, там, где земля начинает уходить вниз. Порыв ветра качнул ветви огромных деревьев, заставив их зашептаться. Я потопал ногами, вдруг вспомнив о риске нарваться на змей и скорпионов, и глянул вверх, дивясь.
Я слушал новости по „Всемирной службе Би-би-си“, в приемнике потрескивали обычные помехи, и я впервые в жизни пожалел, что у меня нет телевизора. Возможно, стоило дойти до дома Кваку[197]. Однако, в конечном итоге, я отдал предпочтение моему воображению.
Странное — головокружительное — чувство охватило меня, пока я смотрел в небо и думал об этих людях на луне. Я испытывал и грусть, и странную уничиженность. Грусть, потому что если и существует для человека моего возраста пример безудержно галопирующего прогресса, так это, наверное, он и есть. Когда я родился, первые домодельные летательные аппараты из дерева и парусины всего четыре года как поднялись в небо. А ныне, через семьдесят семь лет после братьев Райт, я стою здесь, в африканском саду, и гадаю, каково оно — быть там и смотреть сюда. И уничиженность при мысли, что мы, бедные вилкообразные существа ухитрились свершить такое. Соображения эти банальны, я знаю, но менее справедливыми они от того не становятся. К тому же, они, вероятно, подтверждают своим примером закон Гаскойна насчет ведения дневника. События великой важности в пересказе что-то теряют. Ужинал же я омлетом и пивом.
Вернулся в дом, запер дверь и записал это, усевшись за стол в большой комнате. Сквозь противомоскитную сетку окна различалось тление сигареты Самсона у дверей гаража [Самсон Ике, ночной сторож ЛМС]. Все тихо, в мире все благополучно. В конце следующей недели буду уже в Лондоне — первое мое возвращение домой за два с половиной года. Полагаю, все угрозы со стороны закона теперь уже улеглись. Дело Лауры Шмидт, должно быть, завершено, наконец, и закрыто. Надо думать, я в безопасности.
Тарпентин-лейн. С тех пор, как я был здесь последний раз, в конце улицы открылся гараж, и из его переднего двора несется музыка, под которую молодые механики ковыряются во внутренностях потрепанных машинах и по чему-то там колотят. Приходится держать фасадные окна закрытыми, хотя лето стоит жаркое, воспаленное. Надо мной поселилось семейство сикхов, — очаровательные, всегда готовые помочь люди, — но у них трое маленьких детей, которые, похоже, занимаются только одним: носятся над моей головой по комнатам. Я скучаю по моему большому африканскому дому с его затененной верандой и садом в два акра.
Я заново покрасил квартиру и настлал поверх гуммированной пробковой плитки ковер. Если не считать Пикассо над камином, здесь все по-прежнему голо и функционально. И все же, несмотря на городские шум и беспокойство, я чувствую, что здесь мой дом. Не была ли покупка этой простенькой квартирки самым умным, что я сделал за мою полуразвалившуюся жизнь? Ночами я читаю в моем покойном кресле, слушаю музыку. За оставшиеся от отпуска недели нужно будет навестить тех немногих старых друзей, какие у меня еще остались — Бена, Родерика, Ноэля, Уолласа, — привести в порядок мелкие, незаконченные дела. В настоящее время я обеспечен довольно прилично — ухитрился сэкономить немалую часть жалования, которое получаю в У. К. Икири, — однако я вдруг осознал, что запасы моих средств уменьшаются. Уоллас договорился о встрече с редактором нового посвященного злобе дня и экономике журнала „Форма правления“ (название неудачное, но достаточно сентенциозное). Им нужен кто-то, способный писать о Биафре и о тамошней войне[198].
Уоллас говорит, что уходит в конце года в отставку — ему скоро исполнится шестьдесят пять. Господи-боже. Агентств будет по-прежнему носить его имя, а сам Уоллас намеревается сохранить с ним мало к чему обязывающую связь в качестве своего рода консультанта, — однако заправлять всем будет молодая женщина по имени Шейла Адрар. Я познакомился с ней: за тридцать, немного фальшивые, деловые, суетливые манеры. И ненужно крепкое, подумал я, рукопожатие. Худое, смахивающее на череп лицо. Уоллас расхваливал меня на все лады — „старый, старый друг“, „представитель великого поколения“ и так далее, — но очевидно было, что она и понятия не имеет, кто я такой, и вряд ли считает меня полезным активом фирмы. За ленчем я сообщил Уолласу о моих подозрениях на сей счет, он помялся, поерзал, однако признал, что я прав. „Все изменилось, Логан, — сказал он. — Их теперь интересует только одно — продажи и авансы“. В таком случае, ничего не изменилось, сказал я: все и всегда вертелось вокруг авансов и продаж. Ах, ответил Уоллас, но в прошлом издатели хотя бы делали вид, что это не так. Как бы там ни было, Уоллас сумел добиться для меня хорошего контракта с „Формой правления“: 250 фунтов предварительной выплаты и по 50 фунтов за статью в 2000 слов — с пропорциональным изменением гонорара.
Редактора — бывшего университетского преподавателя, бородатого шотландца, немного смахивающего на Д. Г. Лоуренса, — зовут Напье Форсайт. Отчасти догматичный и лишенный чувства юмора, так показалось мне поначалу, — впрочем, когда я сказал, что он напоминает мне ДГЛ, с которым я пару раз встречался, Форсайт оттаял. Только борода у ДГЛ была порыжее, сказал я, и пить он совсем не умел. Думаю, благодаря этому я, собственно, и получил работу: Форсайт никак не может поверить, что нанимает человека, который и вправду знаком с Лоуренсом. Для ровного счета, я сообщил, что знал почти всех — Джойса, Уэллса, Беннетта, Вулф, Хаксли, Хемингуэя, Во. И пока имена слетали с моего языка, я видел, как глаза его расширяются, и все в большей и большей мере ощущал себя музейным экспонатом, кем-то, на кого в помещениях „Формы правления“ будут показывать пальцем — „Видишь того старикана? Он был знаком…“. У Форсайта связаны с журналом большие надежды: хорошее финансирование, хорошие авторы, в мире происходит брожение, которое требует объяснений — здравомысленных и рациональных. Я поаплодировал его энтузиазму — энтузиазму, который испытывают новые редактора новых журналом всего света. Пока чеки вдруг не оказываются недействительными.
Ла Фачина. После смерти Чезаре и Энцо[199] начинаешь понимать ограниченность талантов Глории по части ведения хозяйства. Парк зарос, по дому шастают собаки. Все выглядит обшарпанным, ободранным, изжеванным. И Глория вдруг постарела, лицо стало одутловатым, покрылось морщинами. Тело сотрясает безудержный бронхиальный кашель, начинающийся едва ли не от лодыжек. Я совершил ошибку, заглянув на кухню, — тут же и вышел. Каждая поверхность в ней засалилась и потускнела от грязи; по полу валяются жестянки из-под собачьей еды.
И все же, когда сидишь в прохладной тени террасы, играя в нарды и потягивая „Кампари“, а солнце Тосканы сияет снаружи, это неизменно успокаивает душу. В доме остановились две подруги Глории — гостьи с острова Лесбос, я бы сказал, но при всем том, общество их довольно занятно. Марго Транмер (пятидесяти лет) и Сэмми (?) Петри-Джонс (шестидесяти). У них дом в Умбрии, живут они там, сколько я могу судить, не без комфорта — на капитал, переданный на доверительное управление Петри-Джонс. Курят и пьют они столько, что я ощущаю себя человеком умеренных привычек. Сэмми уверяет, будто читала „Конвейер женщин“ („Разочарование: я ожидала чего-то совершенно иного“.)
Как-то вечером, когда они отправились спать, Глория спросила меня: может, мне стоит в лесбиянки податься, как по-твоему? Я чуть бокал не выронил от изумления. Тебе? — переспросил я. Это не такая штука, которую можно приобрести, словно новую шляпку, тут необходимо предрасположение иметь. Да нет, меня увлекает мысль обзавестись крепенькой молодой девицей, которая присматривала бы за мной, когда я стану старой и немощной, сказала Глория. Меня тоже, согласился я, заметив при этом, что ее, — Глории, — положение усугубляется тем обстоятельством, что она самая, быть может, гетеросексуальная особа, какую я когда-либо встречал. И я с тревогой увидел, как на глазах ее блеснули слезы. Однако все, чего я достигла, это вышла замуж за свинью, а после за трясучего аристократишку, сказала она. Ну а на меня посмотри, ответил я, и принялся перечислять мои беды. Да насрать мне на тебя. — сказала она. С тобой все будет отлично, и всегда было. Я за себя беспокоюсь.
Икири. Триместр уже в разгаре. Прочитал третью лекцию курса „Английский роман“ — Джейн Остин (которой предшествовали Дефо и Стерн). Я рад возвращению в Африку, рад снова оказаться в моем доме — Данфодио-роуд, 3. Кампус велик и спланирован с продуманным тщанием, с заботой о красоте открывающихся в нем видов. Широкий, обсаженный пальмами бульвар ведет от главных ворот к группе строений, теснящихся вокруг высокой башни с часами. Здесь вы найдете админ. центр, столовую, комнаты отдыха студентов, театр. Стиль современно-функциональный — белые стены, красные черепичные крыши. Вдоль бульвара выстроились четыре студенческих общежития — три мужских, одно женское — а от этой основной оси расходятся затененные листвой дороги, ведущие к зданиям отделений университета — гуманитарные науки, право, образование, науки естественные — и домам преподавателей. Имеется также клуб, три теннисных корта и плавательный бассейн. А на окраине кампуса расположены деревни, в которых живут младшие члены персонала (читай „слуги“). Ухоженный, толково управляемый, несколько искусственный мир. Если вы желаете чего-то более экзотического, более реального, более нигерийского, — можете отправиться за три мили в Икири или, рискнув напороться на мину, поехать по дороге на Ибадан, — час езды — там имеются клубы, казино, кинотеатры, универсальные магазины и несколько превосходных ливанских и сирийских ресторанов — плюс все louche[200] развлечения африканского города.
Мой дом это низкое бунгало с двумя спальнями, стоящее посреди пышного сада, окаймленного изгородью из шестифутового красного молочая. Сосны-казуарины, хлопчатное дерево, аллигаторова груша, гуайява, красный жасмин и дынное дерево, разросшиеся с неуемностью сорняков. У дома — полы из бордового бетона и длинная, затянутая противомоскитной сеткой веранда. Меня обслуживает повар — Симеон, „бой“, — Исаак, его брат — садовник — Годспид — и ночной сторож — Самсон.
Когда я вернулся сюда, приехав из аэропорта в Лагосе, час был уже поздний. По пути нас три или четыре раза останавливали армейские дорожные заставы, машину обыскивали. Все четверо слуг ожидали меня, встревоженные. „Добро пожаловать в вашу семью, сар“, — сказал Симеон, когда я пожимал им руки. Он был рад увидеть меня. Беспокоился из-за того, что война может помешать мне вернуться.
Почтой отправил в „Форму правления“ мой первый опус — статью, в коей я попытался проанализировать и объяснить то обстоятельство, что война, которая теоретически должна была завершиться после взятия Энугу, биафрийской столицы, продолжает свирепствовать и поныне, два года спустя. Напье хочет получать от меня по статье каждые две недели, что едва-едва выполнимо. Чеки выплачиваются агентству, которое переводит их на мой лондонский банковский счет.
Нынче под вечер в гольф-клубе Икири с доктором Кваку. Мы отыгрываем девять лунок, Кваку побеждает, три и два. Он продвигается по полю с большей против моей толковостью, низко посылая мяч к „браунам“ (смесь гудрона с песком, лучшая поверхность для „паттинга“). Потом мы сидим с ним на террасе клуба, пьем пиво „Стар“ — из больших, холодных, запотелых бутылок. Вспомнив о моей статье, я интересуюсь его мнением о том, почему война все еще продолжается. Он отвечает, что если у вас имеется армия повстанцев, сражающихся за спасение своих жизней и противостоящих другой армии, которой сражаться неохота, — более того, которую можно склонить к совершению необходимых телодвижений, только раздавая даровые сигареты и пиво, — тогда вы, по определению, получите затяжной военный конфликт. И пожимает плечами: какой из сторон терять уже нечего?
День подернут дымкой, небо в тучах. Садящееся солнце выглядит размытым оранжевым шаром, висящим над джунглями. Над нашими головами начинают носиться, резко сворачивая, летучие мыши. Доктору Кваку за сорок, у него широкое, сильное лицо, лысеет. Я ганиец, говорит он, не просите меня объяснять поступки нигерийцев.
Тоскую по Нью-Йорку гораздо сильнее, чем ожидал. Мне не хватает его чудесных весенних дней. Столбы пара, поднимающиеся из вентиляционных люков, подсвечиваются косыми лучами утреннего солнца. На перекрестках пышно цветут вишни. Время словно замедляется и ты, еле двигаясь, заползаешь в какую-нибудь кофейню или закусочную. Близ галереи на Мэдисон была одна кофейня, в которую я часто захаживал: по-моему, там взяли за правило нанимать в официанты глубоких стариков с артериосклерозом. Эти старцы передвигались особенно медленным шагом, вперевалочку, и говорили очень тихо. Никакой спешки, удивительный покой наполнял все заведение — время там двигалось по их велению, а не наоборот.
Эти мысли о годах, проведенных мной в США, вызваны поездкой в Ибадан — мы с Поли [Макмастерс][201] прокатились туда, чтобы увидеть Ширли Маклейн в „Милой Чарити“. Потом зашли в сирийский ресторан, ели ягненка с изюмом и специями. Когда я подвез ее до дома, она пригласила меня зайти, выпить на ночь по рюмочке, и я понял — такие вещи всегда понимаешь сразу, — что предложена мне будет не одна только рюмочка. Я сказал нет, спасибо, чмокнул ее в щеку и поехал на Данфодио-роуд.
Полли — полноватая, растрепанная дама сорока с хвостиком лет. Замужем никогда не была, умна (магистерская степень по литературе — драматургия Реставрации) и, возможно, является ближайшим моим другом здесь. Нас объединяет ненависть к Сушеному Кокосу[202], однако заводить с ней роман мне не хочется. Впрочем, происшедшее заставило меня осознать, что в последний раз я занимался любовью с Монди — в августе 1964-го. Воспоминания об этом еще свежи, но особой тоски не порождают. Старею? Есть тут одна жена преподавателя Французского отделения, которой я довольно сильно вожделею. Высокая, серьезная морокканка или туниска, часто появляющаяся со своими детьми в клубе. Она постоянная посетительница теннисных кортов — играет с неистовой сосредоточенностью. После игры заходит в клуб — рубашка пропитана потом, сквозь полупрозрачную ткань проступают очертания лифчика. Познакомиться мы с ней пока не познакомились, однако она уже начала отвечать на мою улыбку своей. Старый ты козел.
Исаак уехал на восток, в двухнедельный отпуск. Родители его живут в деревне неподалеку от Икот-Экпене, в тех местах шли сильные бои. Поступило известие, что Федеральная армия освободила деревню, и он захотел посмотреть, стоит ли еще их дом. Большая часть повреждений вызвана скорее повальными бомбардировками, чем огнем артиллерии, и именно нигерийские военно-воздушные силы, а не армия, вызывают, похоже, наибольшую неприязнь населения. Они состоят из двух эскадрилий русских МИГ-15, пилотируемых наемниками из восточной Германии и Египта. Возвращаясь сюда, я видел их стоящими строем в аэропорту Лагоса; бочкообразные тускло-оливковые машины с зияющим, точно разинутые рты, воздухозаборниками впереди. Здесь ходит шутка насчет того, что пилотам говорят: законную цель легко узнать по нарисованному на ней красному кресту. Главными целями воздушных ударов как раз и были госпиталя, однако теперь биафрийцы замазали на них красные кресты и авиация переключилась на рынки — их тоже очень легко различить с воздуха. Кстати, все это стало темой моей последней статьи в „Форме правления“. Статья, согласно Напье, наделала кое-какой шум, он хочет, чтобы я съездил в Лагос и получил в Министерстве информации полную аккредитацию.
Лагос. Пресс-конференция в Министерстве информации. Элегантный молодой капитан с оксбриджским выговором обвинил в отсутствии продвижения нигерийской армии исключительную, крайнюю дождливость этого года. Польский журналист сказал мне, что в Биафру каждую ночь вылетают с авианосца „Супер Констеллейшн“ самолеты, нагруженные оружием и боеприпасами. Они называют их „Серыми призраками“, эти поставки и поддерживают жизнь в биафрийцах, территория которых постепенно сжимается. Фактически, биафрийская армия никогда не была вооружена лучше и не получала такого снабжения, а поскольку обороняемая ею территория сильно уменьшилась, там сейчас очень высокая концентрация войск. Когда он спросил о голодающих женщинах и детях, молодой капитан стал отрицать наличие какого-либо недоедания вообще — это все биафрийская пропаганда, заявил он.
Ночь провел в отеле при аэропорте, „Герб Икеджа“ — завтра улетаю обратно в Ибадан. Я люблю этот старый отель с его большим темным баром, заполненным свободными экипажами самолетов и стюардессами. Они создают тот легкий оттенок беспутства, который вечные бродяги неизменно привносят в питейные заведения вроде этого. Добавьте сюда тропическую ночь, обильную выпивку, народ, погрязший в гражданской войне — так и ждешь, что в бар вот-вот завалится Хемингуэй.
Ко мне пришел расстроенный Симеон, сказал что получил вести из дому — Исаака забрал рекрутский патруль биафрийской армии. Они неразборчивы — записывают в армию всех, кто им подвернется. „Был бы пенис“, — сказал Симеон. Эти люди проходят в течение нескольких дней основное обучение, а затем их посылают на фронт. Симеон попросил разрешения уехать на несколько дней, поискать мальчика: я сказал, чтобы он взял мою машину.
Позже. Изменение в планах. Я собираюсь поехать с ним. Идея пришла мне в голову, когда я ехал на 1100-м[203] в гараж за горючим для Симеона. Вот он, мой шанс сорвать куш в „Форме правления“. Так что я наполнил бак и уложил в багажник три запасных канистры. Потом отправился в банк, снял со счета 200 нигерийских фунтов и вернулся домой, рассказать Симеону о новом плане. Белой краской написал на ветровом стекле „ПРЕССА“, купил маленький нигерийский флаг и прикрепил его к радиоантенне. Выезжаем завтра перед рассветом. Доедем проселками до Бенин-Сити, оттуда к дельте реки Нигер, к Порт-Харкорту, а там постараемся кружным путем подобраться по возможности ближе к Икот-Экпене. Согласно моим подсчетам, проехать придется всего миль 400 — по нигерийским дорогам это двое суток. В Нигерии время и расстояние находятся в иных соотношениях, чем где бы то ни было еще. К примеру, от Икири до Лагоса около ста миль, однако на это путешествие приходится отводить четыре часа — сверхосторожная езда, от которой натягиваются нервы и пересыхает во рту, — по одной из самых опасных магистралей мира.
Бенин-Сити. Отель „Амбассадор Континенталь“. Биафрийцы взяли Бенин в 1967-м при своем стремительном продвижении на запад в начальные дни войны — то был единственный раз, когда им удалось захватить большие куски нигерийской территории. Помню, паника тогда докатилась даже до университета: доктор Кваку выкопал у себя в саду траншею на случай воздушных налетов. Наступление продлилось недолго, однако на каком-то этапе биафрийская армия находилась всего в сотне миль от Лагоса.
Смотрю в баре отеля новости, отснятые нигерийским телевидением. Федеральные войска занимают биафрийскую деревню. Крепкие мужчины с автоматами, — кажущиеся в форме еще более крепкими, — толкают перед собой маленьких, костлявых людей в изодранных безрукавках и шортах.
Сюда мы доехали, по счастью, без приключений, нас только один раз остановили на дорожной заставе. Я показал мои аккредитационные документы, пропуск и сказал „Пресса“ наклонившемуся к окну молодому солдату. „Би-би-си?“ — я кивнул, и он махнул нам рукой: проезжайте. Определенно волшебное слово. Не думаю, что слова „Форма правления“ произвели бы такое же впечатление.
Симеон объяснил мне, что он против войны потому, что не принадлежит к племени Ибо. Он и называет ее „войной Ибо“. Сам Симеон из племени Ибибио — у них и язык другой, не такой, как у Ибо. То же относится к племенам Эфикс, Иджос, Огони, Аннанг и многим другим — всех их правящие Ибо причислили к „Биафре“. А они не хотят входить в Биафру, сказал Симеон. Не хотят быть женами мужчины из племени Ибо.
Симеон спит в машине, а я занял на четвертом этаже номер, выходящий на пустой плавательный бассейн. В отеле оживленно, полным-полно людей разных национальностей — русских инженеров, итальянских подрядчиков, ливанских бизнесменов, британских „советников“. Я спросил у дюжего англичанина, как добраться до фронта, — он ответил, что линии фронта не существует, просто ряд ведущих в Биафру дорог перекрыт солдатами. Как услышите стрельбу или солдаты скажут вам, что дальше ехать нельзя, можете считать, что вы на фронте.
Съел в столовой цыпленка с рисом и вернулся в бар, выпить напоследок пива. Там сидело несколько пьяных офицеров Федеральной армии со своими подругами. Принял снотворное и лег спать.
Мы проехали через Варри и обогнули Порт-Харкорт. На дороге много военного транспорта; причудливый вид океанской яхты на борту танкера — добыча какого-то бригадного генерала, полагаю, — идущего на военно-морскую базу в Лагосе. Руководствуясь указаниям Симеона, покатили в неопределенно восточном направлении. В Бенине нам говорили, что Икот-Экпене отбит у биафрийцев, а фронт проходит теперь по дороге Аба-Оверри. Симеон сказал, что если мы сумеем добраться до Абы, то дальше он уже сам отправится в деревню по идущей бушем тропе. Один раз мы попали в неприятное положение — на одинокой дорожной заставе молодые солдаты, от которых густо разило пивом, театрально размахивая автоматами, приказали нам выйти из машины. Я дал им немного денег и сигарет, это их угомонило, и они сказали, что тут проезжали и другие журналисты и что все они живут в отеле „Развязка“ около города, называемого Манджо, к югу от Аба. В Манджо мы приехали в четыре пополудни. Остановив машину, я услышал доносящееся откуда-то с севера буханье и бормотанье артиллерии. Симеон разделся до трусов и заявил, что отправляется прямо сейчас. Я дал ему немного денег, и он ушел в буш — довольно веселый, как мне показалось. Думаю, он радуется тому, что предпринимает хоть что-то, — и в конце концов, он тут у себя дома. Я обещал ждать его три дня, если получится, потом мне придется возвращаться назад.
Поселился в „Развязке“, получив плохонький, кишащий насекомыми номер с некрашеными бетонными стенами. Односпальная кровать застелена серой нейлоновой простыней, электричество то включают, то выключают. Отель стоит пообок достроенной лишь наполовину транспортной развязки — отсюда и его наводящее на определенные размышления название. В эту развязку входит шоссе и еще одно из нее выходит. Другие соединения дорог, которые позволили бы развязке функционировать должным образом, еще предстоит построить. Неподалеку отсюда расположен армейский склад провианта — армия не то отбивает Икот-Экпене у противника, не то пытается его удержать. Бар отеля, занимающий бóльшую часть первого этажа, освещен лиловыми и зелеными флуоресцентными лампами, здесь почти весь день просиживает с десяток скучающих проституток с прическами „афро“ и в очень коротких юбочках. Время от времени одна из этих девочек, приволакивая ноги, подходит и вяло предлагает себя. В баре жарко, вентиляторы на потолке по большей части не работают, но пиво все же слегка охлаждено.
Около 8 вечера к отелю подкатил джип, из которого высадились двое журналистов. Одним из них был тот поляк, с которым я познакомился в Лагосе, Зигмунт Скарга, другим — тощий, нервный англичанин с длинными светлыми волосами и в зеркальных очках. Увидев меня, он явно встревожился и тут же спросил не на „Таймс“ ли я работаю. Когда я назвал „Форму правления“, он, похоже, успокоился — „Хороший журнал“, сказал он. Его зовут Чарльз Скалли. Мы выпили пива, поговорили. Скалли побывал в Биафре и, сдается, проникся к Оджукву[204] уважением, какое ученик испытывает перед учителем; Зигмунт в выражениях более осторожен. Провозглашение независимости дело хорошее, указал он, но если ты при этом намереваешься забрать с собой 95 процентов принадлежащей нации нефти, драки тебе не избежать. Скалли, услышав это, сильно разгорячился — Нигерия вовсе никакая не нация, ее создали викторианские геодезисты, произвольно проведшие по карте несколько линий; Биафра обладает племенной и этнической целостностью, которая оправдывает ее стремление к независимости. Тут я сообщил им мнение Симеона о том, что другие племена не желают быть женами мужчины из Ибо. От моих слов Скалли распалился не на шутку и спросил у меня, тоном совершенно оскорбительным, давно ли я в Нигерии. Когда я ответил — четыре года, воинственного пыла в нем поубавилось: сам он провел в стране всего шесть недель.
Сегодня утром отправился с Зигмунтом интервьюировать полковника „Джека“ Околи, величающего себя „Черным львом“ нигерийской армии — он командует частями, штурмующими дорогу Аба-Оверри. Красивый, сильный мужчина с тонкими усиками эстрадного идола, никогда не снимающий темных очков. Носит на поясном ремне два автоматических пистолета, а на ногах замшевые сапоги по колено. Ему присуща грандиозная самоуверенность, какую, наверное, ощущают накануне победы все воинские командиры. Я спросил, находится ли Икот-Экпене под его контролем. „Мои мальчики подчищают там“, — ответил он. Околи все время сыплет „мальчиками“, „парнями“ и „ребятами“; Зигмунд сказал мне, что Околи вывез из мест боев столько потребительских товаров, что хватило бы на приличных размеров универсальный магазин. Полковник Джек предсказывает, что к Рождеству война закончится. Интересно, сколько военных произносили такую же похвальбу на протяжении веков?
Все послеполуденное время апатично просидел в отеле под работающим вентилятором — пил пиво и наблюдал, как армейские машины одолевают никому не нужную дорожную развязку. Поговорил с молодой проституткой по имени Матильда. Она предложила подняться наверх, в мой номер. Я сказал, что для этого слишком жарко и к тому же я старик. Она ответила, что может дать мне мазь, от которой я стану твердым, как палка. Вручил ей фунт и купил „Фанты“. Спросил у нее, что тут будет, когда закончится война. „Ничего, — сказала она. — Все останется по-прежнему“.
Скалли сказал, что в Биафре слова „Гарольд Уилсон“[205] это проклятие, ругательство. Он однажды услышал, как умирающая девочка лепечет что-то, подошел поближе, прислушался. Девочка бормотала „Гарольд Уилсон Гарольд Уилсон Гарольд Уилсон“, снова и снова. Так и умерла с его именем на устах, сказал Скалли и добавил: представляете себе, иметь такое на совести? Он написал Уилсону личное письмо — пусть знает, как его здесь ненавидят. Даже Гитлер не смог добиться, чтобы его имя стало ругательством, сказал Скалли. Я чуть было не заметил, что нельзя все-таки ставить знак равенства между Гарольдом Уилсоном и Адольфом Гитлером, однако для препирательств было слишком жарко. Скалли ярый противник поддержки Нигерии правительством Великобритании — он даже пишет книгу, которая будет называться „Партнеры по геноциду“. Я пожелал ему удачи, как собрат-писатель. Он, понятное дело, удивился, услышав, что я публиковал когда-то романы. „Я даже был знаком с Хемингуэем“, — прибавил я, желая посмотреть, как он это воспримет, однако на Скалли мои слова никакого впечатления не произвели. А, с этой пустышкой, сказал он. И спросил, встречался ли я когда-либо с Камю. Увы, нет, пришлось ответить мне.
Зигмунт сказал, что собирается завтра с Околи на фронт и мы, если хотим, можем присоединиться к нему, однако Скалли ответил, что возвращается в Лагос. Говорит, что хочет отправиться на Берег слоновой кости, в Абиджан, и пристроиться на какой-нибудь самолет из тех, что каждую ночь доставляют в Биафру припасы. Поедемте со мной, Маунтстюарт, сказал он, получите приличный материал для следующего вашего романа. Я отказался, сказав, что ожидаю здесь появления друга.
Мы с Зигмунтом съездили в джипе Околи на дорогу Аба-Оверри. Полковник Джек облачился в полевую куртку и берет с алой кокардой, темных очков он так решительным образом и не снимает. Остановились у артиллерийской батареи, посмотрели, как та обстреливает буш. Потом миновали тащившуюся на север воинскую колонну. Приехали в деревню, с виду заброшенную, впрочем полковник Джек послал людей, и те вытурили из хижин остатки населения — по преимуществу женщин и детей. Жители деревни, похоже нервничали, чувствовали себя неуютно — стояли, понурясь, пока полковник Джек костерил черного дьявола Оджукву и поздравлял их с освобождением нигерийской армией. Он подтолкнул ко мне и Зигмунту молодую женщину. Она держала на бедре младенца со вздувшимся животом и воспаленными глазами, с дюжиной мух, кормящихся тем, что привольно текло у него из носа. Она говорит по-английски, сказал полковник Джек. Зигмунт спросил у нее, рада ли она тому, что биафрийскую армию выбили из деревни. „Надо же что-то делать, — ответила женщина, — чтобы сохранить единство Нигерии“.
Мы позавтракали с полковником Джеком под разбитым при дороге тентом. Сидели на складных садовых стульях, поглощая приправленное карри мясо и бататы, запивая все это виски „Джонни Уолкер“. Полковник, учившийся в Сандхерсте, расспрашивал меня о знакомых ему местах Лондона, о казино и уже прекративших существование ночных клубах, в которые он захаживал, будучи курсантом. Спросил, служил ли я когда-либо в армии, я ответил: нет, служил во время Второй мировой во флоте, в добровольческом резерве ВМС. „В каком чине?“ — спросил он. Я сообщил ему чин, и с этой минуты он стал называть меня „коммандером“.
Позавтракав, снова поехали по каменистой дороге и, наконец, наткнулись на два бронетранспортера „Сарацин“ и сотню сидевших у обочины солдат, у всех торчали из-под касок пучки травы, переплетавшейся с сетками на касках. Это самый дальний рубеж продвижения Федеральной армии на север, сказал полковник Джек. Потом он посовещался с капитаном, которого сопровождали двое помахивавших мачете гражданских, после чего произнес, красуясь перед нами, гневную речь, в коей поносил своих солдат, называя их проклятыми чертовыми дураками, пугающими женщин; насекомыми, которых следует потравить пестицидами. В „Сарацинах“ заработали двигатели, солдаты устало поднялись на ноги и колонна снова двинулась по дороге, углубляясь в территорию повстанцев.
По словам полковника Джека, те двое гражданских сообщили, что все биафрийское сопротивление в этом секторе развалилось из-за того, что Оджукву лично приказал казнить за людоедство четырех местных жителей. „Он обвинил их в том, что они ели биафрийских солдат, — сказал полковник Джек. — Это же надо быть таким чертовым идиотом!“. Оскорбление местному племени было нанесено огромное, безмерное и всякая материальная поддержка повстанцев в этих местах немедленно прервалась — ни еды, ни воды, ни проводников, знающих запутанные тропы буша. Местное племя теперь активно помогает Федеральной армии.
„Вот так и выигрывается война, — сказал, когда мы возвращались в отель „Развязка“, полковник Джек. — Надо лишь неправильно выбрать время для неуместного оскорбления. Сегодня мы продвинулись на двенадцать миль, — полковник хлопнул меня по плечу: он был очень доволен. — Вот увидите, коммандер, еще до Рождества я стану бригадиром Джеком“.
Только что в мою дверь постучала Матильда: „Привет, сар. Любовь зовет“. Я выдал ей еще один фунт и сказал, чтобы купила себе в баре „Фанты“. От Симеона ни слова. Интересно, сколько мне еще здесь торчать.
Провел утро, печатая для „Формы правления“ мою статью под названием „Один день на войне с полковником Джеком“. Вполне ею доволен. Зигмунт отправляется в Нсукка, на северный фронт. Думает, что оттуда будет легче проникнуть в Биафру, — он хочет, пока не закончилась война, повидать Оджукву.
Позавтракал жаренными бананами и бутылкой по-настоящему холодного пива „Стар“ — довольно вкусно.
После полудня над нами прошли три МИГ-а нигерийских ВВС — очень, очень низко. Матильда с презрением махнула рукой в их сторону. „Видите, — сказала она, — их уже никто не боится“.
Позже. Ближе к вечеру вернулся Симеон. Дом его родителей ограблен дочиста, вынесено все, но он еще стоит. Семья Симеона продолжает, впрочем, прятаться в буше, не питая никакого доверия к обеим армиям. От Исаака ни слуху, ни духу, однако Симеона это, похоже, не тревожит. В буше полным-полно дезертиров из биафрийской армии, говорит он, и Исаак где-то с ними, живой и невредимый. Он странно оживлен — полагаю, мы можем сказать, что миссия наша так или иначе завершена. Завтра отправимся назад, в У. К. Икири. Матильда просит подбросить ее до Бенина: ее уже мутит от скудости заработков в отеле „Развязка“.
1970
Исаак вернулся с войны. Я вышел, чтобы позавтракать, на веранду — и вот он, сияющий, в шортах защитного цвета и в белой футболке. Похудел, голова обрита, но, по-видимому, ничего более страшного ему испытать не пришлось. Дезертировать он смог только за неделю до окончания войны, поскольку служил в частях, охранявших взлетно-посадочную полосу в Ули, куда прилетали самолеты с припасами. Когда Федеральная армия подошла уже близко, Исаака отправили на передний край круговой обороны, выдав ему ручную гранату и пять патронов (как часовому ему полагался только один патрон). А оказавшись в буше, он стянул с себя форму, забросил подальше винтовку и пошел на юг, к дому.
Война, по его словам, закончилась столь быстро потому, что главу духовидцев казнили за совершение „искупительного убийства“ (так выразился Исаак). Все биафрийские командиры целиком и полностью полагались на советы духовидцев и так называемых пророков — ни один из армейских приказов или распоряжений не отдавался без их одобрения, — и когда главу этой секты казнили, офицеры южного фронта попросту отказались воевать. А изнуренные биафрийские солдаты, видя, как пали духом офицеры, начали разбегаться, оставляя позиции оголенными. И нигерийская армия с пением, размахивая оружием, заняла их. Еще один хороший день полковника Джека, не сомневаюсь.
Шестьдесят четыре. День моего рождения прошел в полной и приятной безвестности. Только Сушеный Кокос слегка подпортил его, напомнив всем, кто присутствовал на собрании нашего отделения, что под конец следующего учебного года я покину колледж и для курса Английского романа потребуется новый лектор. „Дорогой Логан, увы, уходит на покой. Мы лишаемся нашего оксфордца“. Последовало бормотание, выражавшее сожаления и поздравления. Поли бросила на меня отчасти шокированный взгляд: не думаю, что она когда-либо видела во мне человека, который вот-вот выйдет на пенсию по старости. Должен сказать, выгляжу я неплохо — загар мне к лицу, а поскольку пью я теперь только пиво — ну, большую часть времени, — то округлился и раздался в талии.
Сегодня прошел после полудня с Кваку обычные девять лунок, сказал ему, что в следующем году должен буду оставить колледж, и неопределенно поинтересовался, существуют ли у меня шансы отыскать здесь другую работу. Он откровенно ответил, что, на его взгляд, это почти невозможно — вы лишитесь дома, сказал он, и получите четверть годового жалования. Вам надо бы съездить в Ибадан, это по меньшей мере, а то и в Лагос.
По какой-то причине, мне не хочется покидать Африку, — я свыкся со здешней жизнью, она мне нравится, — а Британия и Европа кажутся теперь странно враждебными. Но я понимаю, что для 65-летнего англичанина, закончившего Оксфорд со степенью третьего класса, перспективы найти в этой стране работу наверняка скудны. Значит, никуда не денешься — назад в Лондон, на Тарпентин-лейн, — посмотрим какого рода жизнь смогу я обеспечить себе, скребя пером.
Поплавал в клубном бассейне и вернулся на Данфодио-роуд, ощущая, как солнце припекает мою непокрытую голову. Открыл бутылку „Стар“, посидел, попивая пиво, на веранде. Потом сошел в сад, побродил по его периметру, трогая ладонью деревья — казуарины, гуайяву, хлопчатное дерево, аллигаторову грушу, красный жасмин, — как будто эти последние прикосновения, эти летучие ласки, были своего рода прощанием с ними, с моими деревьями, с моей африканской жизнью. Слух мой полнился металлическим стрекотом цикад, от легкого ветерка над обесцветившейся травой вставал запах пыли. Я прислонился лбом к стволу дынного дерева и закрыл глаза, и тут услышал, как Годспид, мой садовник, встревожено спрашивает: „Сар — с вами все хорошо?“. Нет, захотелось сказать мне: боюсь все хорошо со мной никогда уже не будет.