Нужно верить в людей… Дневники, письма — страница 10 из 40

Надо полагать, решение было принято, и весь дом ожил. Послышались крики, беготня, наконец, дверь распахнулась настежь, и явилось новое лицо, на которое все участники сцены определенно возлагали большие надежды. Этот персонаж приблизился, представился и заговорил по-датски. Все были разочарованы.

Среди общего замешательства я по большей части размышлял о том, сколько усилий было затрачено, чтобы прийти сюда незаметно. Между тем толпа жильцов и я грустно смотрели друг на друга, пока в качестве специалиста по еще одному языку ко мне не подвели мадемуазель Ксавье собственной персоной. Это оказалась маленькая старая колдунья, худая, сгорбленная и морщинистая, со сверкающими глазами, – совершенно не понимая, кто я и зачем пришел, она попросила меня следовать за ней. И все эти славные люди, сияя оттого, что меня удалось спасти, разошлись.

Теперь я у мадемуазель Ксавье и слегка волнуюсь. Их триста – француженок в возрасте от шестидесяти до семидесяти, затерянных, словно серые мышки, в этом четырехмиллионном городе. Прежние классные дамы или гувернантки при юных девицах прежних времен, они пережили Революцию. Невероятные времена. Прежний мир рухнул, будто огромный храм. Революция давила сильных и рассеивала слабых – игрушки бури – на все стороны света, но не тронула три сотни французских гувернанток. Они были такие маленькие, такие сдержанные, такие незаметные! В тени своих прекрасных воспитанниц они так давно привыкли оставаться невидимками! Они учили нежности французской речи, и прекрасные воспитанницы тотчас сплетали из самых нежных слов ловушки для блистательных женихов-гвардейцев. Старые гувернантки не знали, что за тайная власть у правописания и стиля, ведь сами они не пользовались своей наукой в делах любви. Учили они и манерам, музыке, танцам, делаясь от причащения этим тайнам лишь чопорнее, – а у юных воспитанниц эти тайны оборачивались чем-то легким и живым. И старые гувернантки старели вместе со своими черными одеждами, строгие и скромные, их присутствие оставалось незримым, как добродетель, как хороший тон и хорошее образование. И Революция, выкосившая самые лучезарные цветы, не коснулась, по крайней мере, в Москве, этих серых мышек.

Мадемуазель Ксавье 72 года, и мадемуазель Ксавье плачет. Я у нее первый француз за тридцать лет. Мадемуазель Ксавье повторяет в двадцатый раз: «Если бы я знала… если бы я знала. я бы так убрала комнату.». А я замечаю приоткрытую дверь и думаю о множестве посторонних обитателей этой квартиры, которые двенадцать раз донесут о нашей тайной встрече. Я все еще во власти романтических представлений. Мадемуазель Ксавье придает легенде реальные очертания.

– Это я нарочно открыла дверь! – гордо признается она. – У меня такой замечательный гость, все соседи будут завидовать!

И она с грохотом открывает шкафчик, звенят стаканы. Достает бутылку мадеры, печенье, снова гремит стаканами, звонко ставит бутылку на стол. Должен быть слышен шум оргии!

И я слушаю ее рассказ. Мне особенно любопытно, что она скажет о Революции: что значат великие потрясения для серой мышки? И как выжить, когда все рушится вокруг?

– Революция, – признается моя хозяйка, – это ужасно утомительно.

Мадемуазель Ксавье жила тем, что учила французскому дочку повара – за обед. Каждый день приходилось ехать через всю Москву. По пути она, чтобы еще чуть-чуть заработать, продавала по поручению знакомых стариков разные мелочи: губную помаду, перчатки, лорнеты.

– Это было незаконно, – доверительно сообщает она, – это считалось спекуляцией, – и рассказывает о самом страшном дне гражданской войны. В то утро ее попросили продать галстуки. Галстуки, в такой-то день! Но мадемуазель Ксавье не видела ни солдат, ни пулеметов, ни убитых. Она была слишком занята продажей галстуков, которые, говорит она, шли нарасхват.

Бедная старая гувернантка! Социальное приключение обошло ее, как прежде – приключение любовное. Приключениям она была не нужна. Так на пиратских кораблях, должно быть, можно найти несколько тихих стариков, вечно ничего не замечающих за штопкой матросских рубах.

Но однажды она все-таки угодила в облаву. Ее заперли в мрачном помещении среди двух или трех сотен попавших под подозрение. Вооруженные солдаты одного за другим вели их на допрос, отделявший живых от мертвых.

– Половину узников, – говорит мадемуазель Ксавье, – после допроса отправляли в подвал.

И что же? В эту ночь на лице приключения по-прежнему было написано снисхождение. Лежа на нарах, под которыми текла прямо в вечность черная вода, мадемуазель Ксавье получила на ужин кусок хлеба и три засахаренных орешка. Эти орешки, быть может, самое яркое свидетельство нищеты, – а можно взять и другую историю, с огромным концертным роялем красного дерева, который одна приятельница мадемуазель Ксавье продала тогда за три франка. Но у трех орешков, несмотря ни на что, был привкус игры и детства.

Приключение обошлось с мадемуазель Ксавье, как с маленькой девочкой. А между тем ее точила большая забота. Кому доверить перину, купленную ею в час ареста? Спала она на ней и на допросе тоже не захотела с ней расстаться. Прижимая необъятную перину к своему крохотному телу, предстала она перед судьями. И судьи тоже не приняли ее всерьез. Вспоминая о допросе, мадемуазель Ксавье вся дышит возмущением. Судьи сидели за обширным кухонным столом, окруженные солдатами; председатель, утомленный бессонной ночью, проверил ее документы. И этот человек, от которого неумолимо раздваивалась дорога – к жизни и к смерти, – этот человек робко спросил ее, почесывая ухо:

«У меня дочке двадцать лет, мадемуазель, – Вы не согласитесь давать ей уроки?»

И мадемуазель Ксавье, прижав к сердцу перину, отвечала с сокрушительным достоинством:

«Вы меня арестовали. Теперь – судите. Если я останусь жива, завтра мы поговорим о Вашей дочери!»

А сегодня она добавляет, сверкнув глазами: – Они не смели на меня взглянуть от стыда!

И я уважаю эти восхитительные иллюзии. Я говорю себе: человек замечает в мире лишь то, что уже несет в себе. Нужно обладать определенной широтой личности, чтобы почувствовать высокий накал обстановки и уловить, что он означает.

Мне вспоминается рассказ жены одного моего знакомого. Ей удалось укрыться на борту последнего корабля белых, вышедшего в море перед вступлением красных в Севастополь или, быть может, в Одессу. Суденышко было забито до отказа, любой дополнительный груз потопил бы его. Оно медленно отходило от причала; трещина пролегла между двумя мирами – узкая, но уже непреодолимая. Стиснутая толпой на корме, молодая женщина смотрела назад. Разгромленные казаки вот уже два дня как хлынули с гор к морю, и поток их не иссякал. Но кораблей больше не было. Доскакав до причала, казаки спрыгивали с коней, перерезали им глотки, скидывали бурку и оружие и бросались вплавь к спасительному борту, столь близкому еще. Но с кормы по ним стреляли из карабинов. С каждым выстрелом на воде вспыхивала красная звезда. Скоро вся бухта была расцвечена этими звездами. Но лавины казаков, упорные, как в дурном сне, все выносились на причал, все резали глотки коням, все прыгали в воду и плыли до новой красной звезды…

А мадемуазель Ксавье нынче устраивает вечеринку – с десятью такими же французскими старушками, у той из них, чье жилье краше. Это прелестная маленькая квартира, вся расписанная хозяйкой. Я добыл для них портвейна и ликеров. Мы все чуточку захмелели и поем старинные песни. У старушек их детство встает перед глазами, они плачут, в душе им снова по двадцать лет (ведь они называют меня не иначе как «мой дружок»!). Я словно прекрасный принц, опьяненный славой и водкой, среди обнимающих меня маленьких старушек!

Появляется бесконечно важный господин. Это соперник. Он приходит сюда каждый вечер выпить чаю, отведать печенья, поговорить по-французски. Но сегодня он присаживается к уголку стола, суровый и полный горечи.

Однако старушки хотят показать мне его в полном блеске.

«Это русский, – говорят они, – и знаете ли, что он сделал?»

Я не знаю. Пробую догадаться. Новый гость напускает на себя все более скромный вид. Скромный и снисходительный. Это скромность большого барина. Но старушки окружают его, торопят:

«Ну же, расскажите нашему французу, что Вы делали в девятьсот шестом!»

Мой соперник играет цепочкой от часов, заставляя наших дам изнывать. Наконец он уступает, поворачивается ко мне и небрежно роняет, выделяя, впрочем, каждое слово:

– В девятьсот шестом я играл в рулетку в Монте-Карло.

И старушки, торжествуя, хлопают в ладоши.

Час ночи, пора и возвращаться. Мне устраивают пышные проводы. Я иду к такси, окруженный маленькими старушками. На каждой руке по старушке. Не слишком крепко стоящей на ногах. Сегодня я у них за дуэнью.

Мадемуазель Ксавье шепчет мне на ухо:

– В будущем году моя очередь получать квартиру, и мы все соберемся у меня! Вот увидите, как там будет мило! Я уже вышиваю салфетки.

Она тянется еще ближе к моему уху:

– Вы навестите меня раньше, чем остальных. Я буду первая, правда?

Мадемуазель Ксавье через год исполнится всего семьдесят три. У нее будет своя квартира. Она, наконец, начнет жить…

Испания в крови

В Барселоне. Невидимая линия фронта гражданской войны

Миновав Лион, я повернул налево, к Пиренеям и Испании. Теперь подо мной чистенькие летние облака, облака для любителей подобных красот, а в них – широкие проемы, похожие на отдушины. И Перпиньян я вижу как бы на дне колодца.

Я один на борту, я смотрю вниз и вспоминаю. Здесь я жил несколько месяцев. В то время я испытывал гидросамолеты в Сен-Лоран-де-ла-Саланк. После работы я возвращался в центр этого всегда по-воскресному праздного городка. Просторная площадь, кафе с оркестром, вечерний портвейн. Я сидел в плетеном кресле, а передо мной текла провинциальная жизнь. Она казалась мне такой же безобидной игрой, как игра в оловянных солдатиков. Принаряженные девушки, беспечные прохожие, безобл