Затем я стал подниматься. Мне удалось встать на ноги. Крошечными шажками я добрался до трамвая и явился к обеду. Мне было очень больно, и это подтверждало мои догадки. Я сказал: «Прошу прощения, что опоздал, но я только что сломал себе позвонок». Все расхохотались. Я тоже. О моем позвонке так никто и не спросил.
Вернувшись домой, я подсунул под дверь Пелисье записку:
«Я сломал себе позвонок у вас на лестнице, когда шел обедать. Будьте добры, осмотрите меня завтра утром».
Ночь я провел мерзко, от удара у меня голова шла кругом. Заснул около восьми. А он прочел мою записку и ушел себе в госпиталь. Ему было некогда. Так сказала Северина.
Я оказался в тупике. Я был приглашен на один более или менее официальный завтрак и оправдаться мог только серьезным диагнозом. И все-таки я пошел на этот завтрак, очень, очень медленно. На обратном пути, часа в четыре, мне стало совсем уж худо. Тогда я через Северину воззвал к Пелисье с просьбой о консультации (он был у себя в кабинете). Он пощупал мой позвонок и сказал что-то вроде:
– Вы же видите, он не смещается.
Я ответил:
– И все-таки он сломан! – Он рассмеялся.
Я понимал, что из-за всей этой истории с позвонком попал в дурацкое положение. И смиренно спросил:
– Но что же делать, ведь мне больно?
Он очень, очень понятно разъяснил мне причину моих болей и посоветовал заняться гимнастикой. Чтобы окончательно рассеять мои сомнения, он прибавил, что перевидал уйму людей, которые попадали в катастрофы, даже под колеса поезда, и не ломали себе при этом ни единого позвонка. Господи, боже мой, поезд – он такой большой. И тяжелый. И едет быстро. Рядом с ним мои шесть ступенек детские игрушки.
Тогда я отправился на другой обед. Еще медленней. Я превозмогал боль. Я уговаривал себя, что ходьба – прекрасная гимнастика, но в глубине души не очень-то в это верил.
На другой день Советы давали большой прием[186]. Мне очень хотелось посмотреть, как все будет. Я был приглашен. И я пошел.
Праздник был устроен на покрытой цветами лужайке перед каким-то дворцом. В высшей степени элегантно. Но ничего, кроме оранжада.
По лужайке бродили все министры, все генералы и все христиане Алжира. Ждали львов. Все спрашивали: «Где же они?» Львы были тут же, но внешне походили на банкиров. И потчевали всех оранжадом. Это подействовало на христиан весьма успокоительно.
Но со мной на этой лужайке, где не было ни единого стула, приключилось несчастье: я стоял и не мог сделать ни единого шага. Когда мимо проходил кто-нибудь знакомый, я обращался к нему: «Вы на машине? Нет? Тогда хотя бы побудьте со мной пять минут! А то я торчу тут один и выгляжу дурак дураком». Между прочим, так оно и было.
Но я был начеку и каждый раз, когда мне удавалось обмануть боль, делал шажок по направлению к выходу. Путь грозил затянуться, но тут, наконец, появился адмирал Обуано[187] и помог мне репатриироваться.
Потом, когда я принялся докучать Пелисье рассказами о своем несчастье, он сказал:
– Да, ушибы бывают очень болезненные! Ну, ладно. Раз уж вам необходимо, чтобы вас успокоили, сходите к такому-то рентгенологу, он прекрасный специалист.
Мне и впрямь надо было, чтобы меня успокоили. Рентгенолог взглянул на снимок и сказал:
– Да вы с ума сошли! Почему вы не в постели? У вас поперечный перелом пятого поясничного позвонка: легкое вертикальное смещение и трещина в кости. К тому же весь позвонок на несколько миллиметров смещен влево!
– Вот как!
– Перелом позвонка – дело серьезное! Три месяца постельного режима, иначе останетесь калекой на всю жизнь.
– Вот как!
– Черт побери, вы что, сами не чувствуете, что у вас сломан позвонок?
– Еще как чувствую!
С этим я вернулся к Пелисье. По дороге я сам себе представлялся чем-то вроде треснувшей вазы. Я ступал с немыслимыми предосторожностями. Я объявил доктору Пелисье:
– У меня перелом, завтра будут снимки.
– Перелом? Откуда вы знаете?
– Врач сказал.
– Болван ваш врач. Вечно эти рентгенологи вмешиваются в диагностирование! Пускай занимаются рентгеном, остальное – не их забота.
– Кушать подано! – Это пришла Северина.
– Где… я буду… завтракать?
Я уже свыкся с представлениями о треснувшей вазе, и мне хотелось прилечь, чтобы не разлететься на куски. Кроме того, мне было больно.
Но я тут же понял, что Северина старенькая, а рентгенолог болван. И взгромоздился на стул.
Наутро были готовы снимки. В течение пяти минут Пелисье видел, что это перелом, а потом опомнился.
– Это у вас врожденное.
– Но почему?
– Потому.
– Вот как.
Я чувствовал, что со всеми своими предосторожностями выгляжу посмешищем. А между тем мне делалось все больнее и больнее.
– И все-таки… Я так сильно ударился… Это его возмутило. Он ведь объяснял мне насчет поезда, а я ничего не понял.
– Да я видел людей, которые падали с шестого этажа – и ни единой царапины!
Ну что ж. Я попросил одного знакомого зайти к рентгенологу. Рентгенолог считает, что случай ясный. У меня боли – это тоже ясно. В конце концов, в этом позвонке нет спинного мозга. Ну да ладно, как-нибудь все утрясется. Или растрясется.
II
Продолжаю письмо. Акт второй. Поскольку я не мог передвигаться, пришлось подключить военных врачей[188].
Они пришли. Посмотрели снимки. Сказали, что это перелом. Из чистой вежливости я попросил Пелисье зайти с ними поздороваться. Он им сказал:
– Этот рентгенолог – зазнайка и невежда, сделайте больному рентген еще раз у себя в госпитале.
Он любезно отвез меня в госпиталь и сказал военному рентгенологу, конкуренту предыдущего, штатского:
– Доктор Б. большой чудак. Перелом выглядел бы так-то и так-то.
Новый рентгенолог сделал снимки. Они вышли неудачно. Он сделал повторные. Получилось уже лучше. Точь-в-точь утренние туманы на японском пейзаже. Очень было красиво. Сквозь утренние туманы виднелось нечто похожее не то на холм, не то на позвонок. Рентгенолог-конкурент вздохнул. Потом изрек:
– Я не согласен с мнением доктора Б. Потом он стал придумывать, в чем именно он не согласен. И придумал. Ткнув на заострение, которое вчера было объявлено врожденным, он сказал:
– Это просто-напросто проекция крестцовой кости.
– Не правда ли? – откликнулся Пелисье. Поскольку переломом это быть не могло, необходимо было как-нибудь это обозвать. Пусть будет врожденная проекция. Дома Пелисье сказал:
– Вы же слышали, я его за язык не тянул.
– Разумеется.
Итак, военные врачи тоже не пожелали признать у меня перелом. Тогда я стал ходить на прогулки, чтобы поскорей выздороветь. Однако до сих пор еще не выздоровел.
III
Сегодня уже прошла неделя. Мне не лучше и не хуже. Но Пелисье уверяет, что ушибы не проходят по три месяца, так что боль – в порядке вещей. Как бы то ни было, я изрядно устал.
Поскольку Пелисье думает, что я до сих пор сомневаюсь, он притащил мне сегодня рентгеновский снимок настоящего перелома. Бесспорного перелома.
– Вот как выглядит перелом.
Правда, я мог бы и сам поставить диагноз. Вместо позвонка какая-то блямба, а вокруг ореол осколков, каждый размером с зуб. Я сказал:
– Да, явный перелом.
И при этом подумал: поезд тут ни при чем, шестиэтажный дом тоже, следовательно, виновата торпеда. Судя по причиненным повреждениям, все это натворила именно торпеда.
Потом я робко осведомился:
– Это все, что осталось от того господина?
– Что это?
– Этот позвонок?
Тогда он отнял у меня снимок.
Теперь я в сомнениях. Мой рогатый позвонок, по всей видимости, не ядовит. Но на душе у меня скверно, потому что он, как это ни странно, продолжает болеть. Я предпочел бы знать, в чем тут дело, и пусть бы уж это оказался простой костный перелом. Мне как-то неловко, что я продолжаю ходить. Но раз у меня ничего не находят, то оставаться в постели было бы еще более неловко. Что же дальше?
Да… Что же дальше-то? Хотелось бы, наконец, обрести хоть какую-то судьбу. А то я словно в поезде, который застрял перед семафором. Не воюю и не делаю свою собственную работу, не здоров и не болен, не понят и не расстрелян, не блаженствую и не страдаю. И вконец утратил всякую надежду.
Странная штука безнадежность.
Чувствую, что мне нужно родиться заново. Я понял, что радовался бы, если бы меня заставили годами лежать врастяжку привязанным к доске. Это была бы судьба духа. Точно так же я радовался бы, если бы меня опять пустили за штурвал Лайтнинга и позволили воевать дальше: это была бы судьба солдата. Или влюбиться бы мне безнадежно: был бы рад и этому. Лишь бы навсегда. Это была бы судьба сердца.
Безнадежно влюбиться – не значит потерять надежду. Это значит, что соединишься с любимой лишь в бесконечности. А по пути – негаснущая звезда. И можно отдавать, отдавать, отдавать. Как странно, что я не могу обрести веру. Можно безнадежно любить бога: это как раз по мне. Солем и григорианский псалом.
Церковное пение – совсем не то, что мирское. В нем есть что-то морское. Я часто об этом думал. В сороковом году, перед отъездом из Лиона, я как-то в воскресенье пошел в Фурвьер, поднялся на холм. Шла (вечерня?). Было холодно. В церкви безлюдно, один только хор. И я, в самом деле, почувствовал, что я внутри корабля.
Хор – это был экипаж, а я – пассажир. Да, прячущийся ото всех пассажир-заяц. Мне казалось, что я прокрался туда незаконно, обманом. И право же, я был восхищен.
Восхищен чем-то несомненным, чего мне никогда не удается удержать.
Мне бесконечно жаль людей: пока они спят, они все пропускают. Я только не знаю что. (…)
Почему мне так нехорошо? Вы не представляете себе, до чего мне страшно. О, я вовсе не позвонок имею в виду. Он мне, в сущности, даже полезен. (…) Встряска была великолепная (для головы тоже) и. у меня немного прояснились мысли. Занятно. Нервы тоже пришли в порядок. Я был как-то весь напряжен, так напряжен – физически не мог написать больше двух страниц. У меня руку сводило. Меня в буквальном смысле невозможно было читать. (.) А мои письма двух последних месяцев! На второй же странице почерк совершенно менялся. (.) И вот встряска все это сняла. То, что было во мне разлажено, снова встало на место.