Он взял Лонгсворда под руку и внезапно охрипшим голосом сказал:
— Я не буду смеяться. Вам нужно высказаться… Я вас слушаю.
Шел мелкий и холодный дождь.
— Пройдемся, — предложил Йорк.
Они находились около Парковой площади.
— Ах! Если б вы знали… — прошептал Эдвард.
— Великие слова: "Если б вы знали" Я тоже часто восклицал таким образом и если б нашелся кто–нибудь, чтобы выслушать меня, я не был бы теперь Даном Йорком, осужденным на то, чтоб окончить жизнь в сумасшедшем доме… Если б я знал! Что ж, я хочу, я должен знать… Говорите!
Эдвард содрогнулся. Говорить? Открыть постороннему тайну своих мучений, сорвать покров, под которым трепетал испуганный, кроткий образ Антонии! Эдвард молчал. Крупные слезы катились по его щекам.
— Друг мой, — сказал поэт, наклоняясь к нему и сжимая его руки в своих тонких и длинных руках, — доверьтесь мне и облегчите свою душу.
— Ну хорошо! — сказал Эдвард. — Вы, пожалуй, сможете определить глубину этой бездны человеческой подлости… но…
Он колебался.
— Дан Йорк — сумасшедший, как утверждают очень серьезные люди, — сказал поэт с тонкой улыбкой, — Дан Йорк развратник, Дан Йорк убивает себя пьянством — шепчут мамаши, указывая на мою шаткую фигуру, проходящую под окнами… Но никто еще не сказал, что Дан Йорк когда–либо выдал друга или не сдержал данного слона… Юноша, взгляните мне прямо в глаза!.. Я даю нам честное слово хранить все в глубокой тайне.
Губы Эдварда дрогнули.
— Когда я бываю пьян, — сказал Дай, — о, не беспокойтесь, тогда я нахожусь в том мире, где не говорят на человеческом языке.
Эдвард решился. Он заговорил…
Сначала он вел повествование в анонимной форме. Он никого не называл по именам. Но понемногу действительность одолела его, он открыл все. Молодой человек не владел больше собой. Он кричал, он проклинал… Когда речь зашла об Антонии, голос его рыдал. Потом он рассказал о свидании с Бартоном, причем повторил слово в слово ужасный разговор, в котором этот человек осмелился обнажить всю гнусность своих намерений.
— И этот человек ее муж! И она в его власти точно так же, как и Я! Йорк, я чувствую, что схожу с ума!.. В мою голову приходят ужасные мысли… Он не должен жить… Да, это так, я убью Бартона!
— Не каждый может быть убийцей, — сказал Дан, внимательно слушавший, — нельзя убивать из–за неблагоприятного впечатления…
— О, да, я эгоистичен, жесток… Я понимаю… Но ведь иначе она погибла… Это ее смерть, смерть нашего ребенка!,.
Дан пустился в отрывочные, линейные последовательности рассуждения. Он приводил примеры сделок с совестью… И потом, нельзя ли было помедлить? Разве была необходимость спешить? Разве не существовало возможности выиграть время? Опасность, во всяком случае, не была неизбежной. Нужно только иметь терпение…
Эдвард злился, возмущался. Аргументы поэта были жестки и весомы. Вскоре Эдвард немного успокоился. Горячечное состояние уступило место опустошению.
Наступила даже такая минута, когда Д. Ш, совершенно ненавязчиво добился улыбки па лице Эдварда, даже не заметившего ее. В разговор незаметно вклинилась шутка, меткая, острая, живая…
— Что вы делаете сегодня ночью? — спросил Йорк.
— Откуда мне знать?
В это мгновение он совершенно отчетливо увидел себя в своей комнате, одинокого, с глазу на глаз с призраками, которые, конечно, снова начнут свою адскую пляску вокруг него.
— Не оставляйте меня! — попросил Лонгсворд.
— Дайте руку! — ответил Йорк. Они шли по Бродвею.
— Куда вы ведете меня? — спросил молодой человек.
— Пока никуда, — отвечал Йорк, — сейчас нет еще одиннадцати часов…
И вот что решил Йорк… Он видел перед собой глубокое, беспросветное отчаяние. Он видел, что этот человек скользил по плоскости, которая вела его или к хладнокровному преступлению, или к безумному самоубийству. Необходимо было, чтобы это страдание столкнулось с муками еще более ужасными, нужно было, чтобы эта жертва отчаяния содрогнулась при виде еще более страшного отчаяния…
И Дан Йорк, ничего не объясняя, как Вергилий в "Божественной комедии", вел Лонгсворда к адским кругам, этому чудовищному скопищу горя и безысходных страданий, который каждая столица, а Нью-Йорк более чем всякая другая, носит па своей груди, как незаживающую гнойную рану. Они прошли мимо "Могил" и повернули на Центральную улицу. Странные звуки доносились до них. То была какая–то крикливая мелодия, зловещая увертюра, в которой смешивались визг скрипок, стон медных инструментов, напоминавших завыванье ночных птиц, звон надтреснутых цимбал и грохот дырявых барабанов.
Затем — зловещий шум, в котором можно было отличить по временам пронзительные крики, нескладное пение, вой и проклятья. Эдвард прижимался к своему другу. Он осматривался кругом, не зная где находится. Страшная вонь сдавила ему горло… Его моральное опьянение теряло свою силу… Он догадывался, что идет в какие–то неведомые, ужасные места…
Вдруг сцена осветилась.
— Узнаете ли вы местность? — сказал Йорк. — Это Пять Углов, ад и галеры нашего города.
К Пяти Углам прилегают пять улиц. Это перекресток. В него упираются длинные, узкие, грязные переулки, усеянные деревянными домишками, большей частью покривившимися, с расшатавшимися балконами, нечто вроде свай, вбитых в лужи нечистот.
Ночью, при желтом свете газовых фонарей все это похоже на остовы старых кораблей, которые используют как понтоны. Эта безобразная груда черных теней причудливо громоздится, угрожающе нависает над вами. Все вокруг ужасно грязно и ветхо. Днем здесь царит тишина. Изредка лишь слышится неясный шепот: или пробуждение вчерашнего пьяницы, или оханье больного, или же это уносят какой–нибудь труп. Труп кого–то без имени, какого–нибудь бедняги, не проснувшегося сегодня утром или найденного мертвым от холода и истощения где–нибудь в темном углу, куда он запрятался, чтоб испустить последний вздох.
Но вечером со всех концов большого города парии толпами сбегаются в свои законные владения… Целый день они бродили по огромному городу в своих грязных лохмотьях, они просили милостыню там, где подают ее, и крали там, где можно украсть…
Дети бегали, прыгали, кувыркались перед каретами наперегонки с лошадьми, иногда давившими их. Они собирали несколько центов, играли в "голову" или "хвост" — То же, что у нас "орел" или "решка".
Женщины искали… кого? Кто бросит взгляд на этих поношенных созданий со свинцовым цветом лица, с высохшей шеей?
Все это Возвращается вечером в семью отверженных и угнетенных, под тот жалкий кров, где пет ни каст, ни классов, ни слоев, где все подходит под один уровень стыда и разврата…
Здесь сходятся сотни, тысячи…
И когда они возвращаются из этого ежедневного обхода, тогда начинаются гнусные сатурналии. На подходе к Пяти Углам бедняков поджидает чудовище — мрачный скелет, кости которого хрустят под сухой, как пергамент, кожей… Это голод, хватающий их за желудок и влекущий в Soup—House, суповое заведение.
Заглянем туда. Это на самом перекрестке, на первом этаже. Большой зал. Стены отсырели и покрыты похабными рисунками и надписями; здесь угрозы, проклятия, чванство порока; это словарь воровского жаргона и ругательств.
В глубине, занимая всю ширину стены, стоит длинный прилавок, покрытый цинком; за ним возвышается широкоплечая высокая женщина с толстой шеей, расплюснутым лицом красного цвета и седоватыми волосами. Она размахивает громадным черпаком, необходимым придатком чугунного котла, в котором кипит черная похлебка. Это суп.
Перед прилавками — толпа. Где место едва–едва для одного, там их четверо. Каждый протягивает руки.
— Супу на цент!
Мегера окунает черпак в жидкость. Она знает с аптечной точностью, сколько можно дать на цент… Потом выливает суп в фаянсовую или оловянную посуду…
Жидкость густая, клейкая, чтоб лучше держалась в желудке. Но между заказом и исполнением его выполняется необходимая формальность.
— Давай звонкое! — говорит женщина. "Звонким" называются здесь деньги.
Кредита не существует. Сентиментальность — здесь понятие чуждое. Нет денег — нет и супа. Любимые клиенты получают, кроме супа, кость и улыбку, "о тоже после "звонкого".
За цент — одну ложку. За два цента — три ложки. Это тариф. Большая уступка делается оптовым покупателям. Три ложки составляют почти литр.
При желании вы можете очистить посуду до блеска. К чему ложная деликатность? Пальцы, язык — все годится! И надо торопиться, потому что сосед ждет посуду и не очень жаждет, чтоб ее осушали так тщательно…
После супа — надо выпить рюмочку чего–нибудь. Специальный напиток — терпентинная водка. Что это такое? Сейчас узнаете. Денатурат с перцем и с запахом минерального масла! Дна цента за кружку. Трое пьют в складчину одну: каждый — поровну.
Теперь надо покурить. По получении "звонкого", один из "официантов" берет глиняную трубку, цвет которой свидетельствует о долговременной службе. Чубук обкусан множеством зубов. "Официант" набивает трубку, придерживает отверстие грязным пальцем для более точной меры, потом сам закуривает, выпускает струю дыма и передает трубку изнывающему от нетерпения клиенту.
Отходить от прилавка во время обслуживания запрещено. Иначе какая гарантия сохранности посуды, кружек или трубок?
А клиенты? Можно ли описывать то, что не имеет ни формы, ни цвета? Эти физиономии ужасны, оживлены ли они глупым смехом животной беспечности, или несут на себе отпечаток горя.
Одна лишь яркая черта — ненасытное желание, алчность. Все эти несчастные едят, как правило, один раз в день. Да еще как едят! Те, которые не приходят в суповое заведение, питаются луком, как те рабы, которые когда–то построили пирамиды.
Одежду описать нельзя. Это почти нагота, на которую наброшены лохмотья. Один нашел кусок старого войлочного ковра и прорезал в нем дырку для головы. Другой украл в гавани дырявый мешок — и устроил себе тунику, на которой можно прочитать черные буквы; "Coal Warehouse, No 178".