Нью-йоркский обход — страница 22 из 34

учил, что вера – это интуиция, которая не ждет подтверждающего опыта, а сама ведет к опыту. Что же в таком случае делать с верой человеку нашей профессии? Разве может такой опыт укрепить веру, какой бы эта вера ни была?

Но, защищался я, теодицея тут вообще ни при чем. Чтобы ответить на вопрос, совместима ли наша работа с верой, достаточно взглянуть на ежегодную конференцию американского радиоонкологического общества. Это собрание сплошь состоит из ортодоксальных евреев в кипах, сикхов в тюрбанах, строгих католиков и набожных протестантов, правоверных мусульман и индусов – словом, это самая религиозная группа людей, какую только можно себе представить. Даже шри Аппани, известный своей прижимистостью, несколько раз жертвовал огромные суммы на строительство храмов в Андхра-Прадеше. Почему? Потому ли что «в окопах не бывает атеистов», и, согласно диагностике Кьеркегора, любая вера начинается со страха (вера слепа, да у страха глаза велики)? Потому ли, что человеком, который выбирает профессию врача, движет – помимо прочего – желание контролировать ситуацию, но, как выясняется, никакого контроля нет и быть не может? Или потому что болезнь – это одиночество, и врач, изо дня в день имеющий дело с чужим одиночеством, не может не примерять его на себя? Все объяснения лежат на поверхности и по большому счету не имеют значения. Вера нужна лично мне, чтобы продолжать заниматься своим делом, принимать все как есть. Чтобы не отводить глаз, когда бенгалец Сайид бормочет свое «иншалла, иншалла». «Чудо возможно, доктор, иншалла». Посильное чудо.

Я провел повторный курс радиации. И чуть ли не год спустя Сайид позвонил мне, чтобы сообщить: вопреки всем прогнозам, его жена Шамина все еще жива и продолжает шевелить правым мизинцем.

Гуру-джи

Старшие ординаторы Гита и Паллави считали своим долгом начинать обучение новобранцев с лошадиной дозы сплетен. В первый же день ординатуры, во время затянувшегося обеденного перерыва, нам с Прашантом растолковали, кто есть кто в отделении «папани Аппани». Особое внимание было уделено самому «папане». Паллави рассказала, как застукала его за правкой собственной страницы в Википедии. Старый лгунишка Аппани приплел к своему послужному списку звание почетного профессора Гарвардского университета, причем написал это так, будто он до сих пор читает там лекции. На самом же деле его выгнали из Гарварда двадцать с лишним лет назад, и не за что-нибудь, а за сексуальное домогательство. Что правда, то правда: наш папаня, дай ему богиня долгих лет, слаб на передок. Но вообще-то, добавила Гита, он добряк и душка. Не то что директор ординаторской программы Маниш Шарма. И девицы принялись в один голос перемывать косточки Шарме. Делали они это с запалом, который, как я потом уже понял, объяснялся отчасти тем, что никакого компромата на Шарму у них не было. Подноготную приходилось выдумывать, и выдумка получалась криво, одна сплетня противоречила другой. Общий смысл состоял в том, что Шарма – заклятый враг ординаторов и вообще мерзавец, каких поискать, хоть и прикидывается святошей. Главная цель его жизни – напакостить тем, кого он, директор программы, обязан учить и опекать. Все это звучало как очень глупый поклеп, каковым, разумеется, и было, но фокус в том, что до этого, наушничая о скандальном прошлом Аппани и медицинских ошибках Кавиты Прасад, наши девицы в основном говорили правду. Стратегия сработала, и, хотя я очень старался выбросить из головы их злословие, первые несколько месяцев я поглядывал на Шарму с опаской. Впрочем, дело было не только в дурном влиянии старших ординаторов. Теперь, задним числом, я понимаю, что мое тогдашнее недоверие к Шарме было вызвано в первую очередь непониманием – тем же самым, которое побуждало Гиту и Паллави выливать на него ушаты грязи. Никто из нас никогда не встречал таких людей, как Шарма.

Каждый вечер, придя домой с работы, Шарма садился в позу лотоса, перебирал четки рудракша и часами повторял мантру. Будучи брахманом, он никогда не притрагивался ни к спиртному, ни к мясу. В юности, дав пожизненный обет безбрачия, он объявил свою холостяцкую квартиру в Джексон-Хайтс ашрамом. При этом ни внешность, ни манера поведения не выдавали в нем отшельника-саньяси. Наоборот, всегда одетый с иголочки, наделенный красотой Кришнамурти[31] и недюжинным обаянием, он производил впечатление жизнелюбивого человека с большим количеством привязанностей: пациенты, ученики, многочисленные друзья. Умение дружить – одно из лучших человеческих качеств, и эта добродетель, кажется, нередко бывает свойственна тем, кто вырос в индийской культуре. Начиная с восьмого класса американской школы, у меня всегда было много друзей-индийцев, и я не понаслышке знаю об индийской теплоте и щедрости. Этими качествами в полной мере обладал и Маниш Шарма. Порой от его рачительности становилось не по себе. Он мог, например, ни с того ни с сего подарить мне новый галстук со словами: «Ты знаешь, вчера я купил себе этот галстук, но сегодня вижу, что он мне совершенно не подходит, а тебе, как мне кажется, очень подойдет. Возьми, пожалуйста, а то мне придется его выбросить». Я принимал подарок и, придя домой, обнаруживал, что он стоит четыреста долларов.

Верный завету Бхагавад-Гиты «Откажись не от деятельности, а лишь от плодов деятельности», Шарма посвятил себя двум мирским занятиям, врачеванию и преподаванию, и потому, как он сам говорил, не смог продвинуться в духовной практике так далеко, как хотел бы. На это я шутя отвечал ему, что и праотец Авраам, согласно талмудической экзегезе, был вынужден приостановиться в своем духовном развитии, чтобы учить других. Не знаю, как с точки зрения индуизма, но, по крайней мере, в иудейском понимании такая «задержка в развитии» похвальна и богоугодна. Говоря это, я знал, что попаду в точку: Шарму интересовало все, что связано с иудейским мистицизмом. Он читал Гершома Шолема, Моше бен Нахмана и Луцатто. Он вообще был открыт всему чужому, проявляя зашоренность лишь в отношении к исламу, который он, как многие индусы, считал религией невежества и насилия. Как известно, длинная история антагонизма между индусами и мусульманами достигла своего апогея в период Раздела 1947 года, когда в результате обоюдного геноцида погибло около полутора миллионов индийцев обоих вероисповеданий. Отец Шармы, которому тогда было шесть лет, бежал из Лахора после того, как соседи-мусульмане зарубили саблями его родителей и сестру. Правы ли те, кто возлагает часть вины за ужасы тех дней на политику Махатмы Ганди? Если это так, то можно сказать, что своими религиозными предрассудками, унаследованными от отца, Маниш Шарма отчасти обязан великому идеологу сатьяграхи.

Насколько Шарма был легок в общении за пределами больницы, настолько он был въедлив и безжалостен в качестве преподавателя. Потому-то его так поносили не отличавшиеся трудолюбием Гитпа и Паллави. Преподаватель Шарма требовал досконального знания всех клинических исследований, когда-либо проводившихся в нашей области. Для того чтобы держать все это в голове, надо было иметь дисциплину памяти, как у индийских пандитов с их многовековой традицией мнемонического канона. Иначе говоря, это было под силу только Шарме да Прашанту. Мне было далеко до них, но я старался как мог.

Работая по двенадцать часов в день, ординаторы жили в ожидании следующей передышки, и она наступала, причем всегда неожиданно. Раз в два или три месяца Шарма заглядывал в ординаторскую перед началом утреннего консилиума и с виноватым видом сообщал, что ему, к сожалению, срочно надо отлучиться примерно на неделю. Он надеется, что мы в его отсутствие не оставим занятий и будем внимательно вести наших пациентов. При необходимости с ним можно будет связаться в любое время дня и ночи: мобильник всегда при нем.

– Как ты думаешь, куда это он ездит? – спросил я у Прашанта, когда история с внезапным отъездом Шармы повторилась во второй или третий раз.

– Как куда? Ты разве не знаешь? – удивился Прашант. – В Индию ездит, к своему гуру-джи.

– А зачем он к этому гуру-джи все время наезжает?

– Это ты у него спроси.

* * *

Я спросил и в ответ услышал одну из многочисленных историй про гуру-джи, теперь уже не вспомнить, какую именно. За годы моего общения с Шармой слово «гуру-джи» стало настолько привычным, что я до сих пор ощущаю неявное, но подразумеваемое присутствие этого человека, как если бы он был моим очень давним знакомым. Между тем я даже не знаю его имени и никогда не видел его вживую. Видел только на фотографиях, развешенных по квартире Шармы. Из-за очень близко посаженных глаз и кустистой, словно бы накладной бороды лицо гуру-джи кажется плутоватым и утрированным, как у опереточного персонажа. В этом лице нет ни визионерской одержимости, ни выстраданной думы, как у Шри Ауробиндо или Рабиндраната Тагора. Но смеющиеся глаза приковывают к себе, неправильные черты моментально отпечатываются в памяти, их уже не забудешь. В остальном же человек на портрете, занимающем полстены в гостиной у Шармы, мало чем отличается от тысяч других садху[32]: шафранное платье, венок из маргариток на шее, шиваитская трипундра на лбу. На противоположной стене висит другая фотография, где гуру-джи, еще довольно молодой (снимок был сделан в конце шестидесятых), запечатлен рядом со своим учителем. У того – выпяченная нижняя губа и густые, низко нависающие брови, придающие его лицу грозное выражение. Его облик тоже кажется карикатурным, особенно рядом с гуру-джи. Более эффектной парочки не найти: один хитроват и бородат, а другой сердит, как Шива, и лыс, как Ганди. Вот тебе и парампара[33]. Но эти двое – духовные предтечи и учителя Маниша Шармы, которого я, в свою очередь, считаю моим учителем, хоть и по совсем другому предмету.

Ашрам гуру-джи находится в окрестностях Бомбея, но гуру-джи проводит там лишь часть времени. В свои восемьдесят пять лет он еще вовсю колесит по свету, навещая учеников, которые, разумеется, полностью оплачивают эти странствия. Надо заметить, однако, что он никогда и никуда не ездит по приглашению. Его визиты стихийны, предугадать их невозможно. В Нью-Йорке он был всего один раз, лет семь назад, и неизвестно, приедет ли когда-нибудь снова. Но в двухкомнатной квартире Шармы одну комнату занимает сам Шарма, а другая пустует в ожидании гуру-джи. В этой комнате гуру-джи жил и медитировал во время своего непродолжительного визита, и с тех пор подушка, на которой он сидел в позе лотоса, зовется «подушкой гуру-джи». Подушка, накидка, подставка для курительных палочек хранят его вибрации. Словом, этой комнатой безраздельно владеет дух гуру-джи. Как, впрочем, и всей квартирой.