Стоя в пробке, можно прослушать не один эпизод из Махабхараты. Уж я-то знаю: в Нью-Йорке я трачу на дорогу по полтора часа в один конец – слушаю много аудиокниг. Историю Дроны и Экалавьи я слышал и раньше, но в силлабо-тоническом переводе Семена Липкина она звучала совсем не так живо, как в вольном пересказе Сандипа. С той же непринужденностью мой попутчик пересказывал и другие эпизоды: про детей Шантану и Ганги, про сожжение змей, про подвижника, чьи предки висят вниз головой на тонком стебле, который неумолимо грызет крыса Время…
Водитель Манудж тоже заслушался, в результате чего мы поехали не в ту сторону и вынуждены были сделать большой крюк.
– Больше никогда не стану нанимать этого болвана, – кипятился Сандип. – Мало того что он сегодня утром запросил цену втрое выше той, о которой мы договаривались на прошлой неделе. Так теперь мы из-за него еще и в Аполло опоздаем.
Но его опасения были напрасны: мы ни на секунду не опоздали. Вернее, опоздать-то мы опоздали, да только главврач Неха Кумар, с которой мы должны были встретиться, опоздала еще больше нашего. Возможно, ее таксиста тоже кто-то сбил с толку захватывающими сценами из Махабхараты.
Огромный госпиталь Аполло производил странное впечатление: грандиозный вестибюль с мраморными колоннами напоминал мою альма-матер – госпиталь Корнеллского университета в Нью-Йорке. Архитектурный размах фасада свидетельствовал о неограниченных возможностях. У посетителя, глядящего на этот фасад, не возникало сомнений: здесь все по высшему разряду. Но чем дальше мы углублялись в лабиринт приемных покоев, неприютных комнат, набитых тревожно и покорно ждущими пациентами, тем больше обстановка начинала напоминать ту клинику в Гане, где я когда-то работал волонтером. Вспомнился и Линкольн-Хоспитал в Южном Бронксе, где я проходил хирургическую практику: как однажды во время лапароскопической операции я попросил у медсестры стерильное полотенце и теплую воду, чтобы протереть линзу лапароскопа. Полотенце мне дали, а на повторную просьбу принести подогретой стерильной воды ответили: «Подогретой воды нет. У нас тут не Корнелл». То же и в Аполло. Все как будто специально устроено так, чтобы пациент знал свое место и ни в коем случае не забывал: «У нас тут не Америка». Теплой воды (чая, кофе, журнала, подушки, чистого туалета – элементарных удобств) нет и не будет. Нет и других, более существенных вещей. Например, предварительной записи на прием к врачу. Онкобольные приходят ни свет ни заря, чтобы встать в очередь. Если их не примут сегодня, они придут завтра, послезавтра. Они будут приходить, пока не откажут ноги; а когда это произойдет, их переведут в другую очередь – в стационар. И за все это им придется платить наличными. Те, у кого нет денег, лечатся в госучреждениях, где ресурсов совсем мало. Те, у кого денег много, ездят на лечение в Америку или в Европу. Аполло – промежуточный вариант. Здесь вполне современное оборудование и квалифицированные врачи, а очереди значительно короче тех, что можно увидеть в Дхарамшиле или Всеиндийском институте медицинских наук. И то сказать, в очереди стоят те, кто не умеет давать взятки.
В приемной отделения лучевой терапии сидела секретарша и, как бы отдуваясь за всех, с неестественным воодушевлением стучала по клавишам. Что же она там печатает с такой скоростью? Может, наш разговор стенографирует? Да ведь нечего стенографировать: за последние пять минут мы с Сандипом не сказали друг другу ни слова. Может, книгу пишет? В другое время этот маниакальный стук клавиш вывел бы меня из равновесия. Но сейчас он даже понравился: словно на табле[36] играет. Того и гляди, запрокинет голову и вдохновенно затараторит: «Дха-дхин-га-ка-на-на-та-ти-тиракита-тита-тин-ту…» Кто слышал, знает, о чем я. А кто не знает, сейчас узнает: пока мы тут скучаем в приемной, можно и на музыку отвлечься.
Скороговорка, которую таблаист произносит, как заклинание, прежде чем дотронуться до барабанов, завораживает слушателя. На самом деле, музыкант таким образом проговаривает ритмический пассаж, который собирается сыграть. В былые времена игре на табле обучались вот как: первые семь лет ученик затверживал слоги и лишь на восьмой год, в совершенстве овладев мнемонической скороговоркой, получал право прикоснуться к барабанам. Во всяком случае, так утверждал мой друг Абхиджит. Это он когда-то приобщил меня к хиндустанской классической музыке. «Заметил ли ты, что среди профессиональных исполнителей европейской симфонической музыки полным полно корейцев, японцев, китайцев и кого хочешь еще, но почти нет индийцев? Как ты думаешь, почему?» Я терялся в догадках, и Абхиджит, довольный моим неведением, с расстановкой отвечал на свой вопрос: «Потому что у нас есть достойная альтернатива. Индия – единственное место в мире, где существует музыкальная традиция, сравнимая по сложности и элитарности с европейской классикой. У нас есть свои Моцарты и Бетховены». Я охотно верил. Мы ходили на выступления Вилайята Хана, Закира Хуссейна, других великих пандитов и устадов. Один раз даже побывали на всенощном концерте карнатической вокальной музыки. В Индии такие всенощные бдения, джаграты, устраивают в честь богини Дурги. Классическая джаграта – это нечто среднее между музыкальным фестивалем и спиритическим сеансом. Многочасовое мелизматическое пение способствует погружению в транс. Под нью-йоркскую джаграту арендовали большую негритянскую церковь в Гарлеме. Слушатели пришли со спальниками, расположились кто где мог. Пение сопровождалось жужжанием тамбуры, накрапыванием и бульканьем таблы, переливами бансури[37]. Под утро, когда зазвучала рассветная рага, я обнаружил, что уже несколько часов сижу неподвижно. Вот оно, искомое растворение эго, выпадение из пространства, времени и причинности майи. Вивекананда учит, что наше ограниченное «я» проявляется на среднем уровне сознания, ниже которого – тамасический сон, а выше – самадхи. Что же это было, низший или высший пилотаж, тамас или самадхи? Так или иначе, было здорово. Что касается Абхиджита, он не выходил из транса весь следующий год. Мы работали с ним в одной лаборатории, но виделись в основном в нерабочее время, так как на работе он появлялся крайне редко. Чем дальше, тем реже. «Где этот чертов Абушит?» – бушевал завлаб Юрген, чья немецкая душа переполнялась негодованием при одном упоминании об аспиранте-таблаисте. «Где он, черт его побери? Приведите его сюда!» И я плелся в общежитие, подолгу стучал в дверь Абхиджита, пока он не открывал наконец – весь взъерошенный, красноглазый. «Чем ты тут занимаешься?» «Да так… Курю ганджу, играю на табле… Вот новый концерт Бомбей Джаяшри[38] скачал… Хочешь послушать?» В конце концов его выгнали из института. Он вернулся в Индию – и неожиданно остепенился. Обзавелся семьей, завязал с ганджой. Теперь он работает гематологом в Мемориальном госпитале Тата в Бомбее. В следующий раз надо будет его навестить.
Доктор Неха Кумар появилась в полдень. В Дели, где все привыкли вести ночной образ жизни, рабочий день, как правило, начинается не раньше десяти, а то и одиннадцати утра. Но полдень – это уже слишком даже для Дели. К тому же ведь мы договаривались на одиннадцать. Предметом нашей встречи должна была стать программа совместных клинических испытаний. Но как только мы расположились для разговора в просторном кабинете главврача, я понял, что никаких совместных исследований не будет: передо мной сидел Шри Аппани в юбке. Тот же взгляд поверх очков; та же непроизвольная подвижность лица, которому слишком долго (но не слишком успешно) пытались придать выражение искреннего участия.
– А вот и вы, проходите, проходите. Мы вас ждали. Я уж про вас от Данды наслышана. Он вас хвалил, а это дорогого стоит…
Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь называл его Дандой. Я тщетно попытался представить себе Дандаюдхапани Аппани ребенком или хотя бы юношей. Каким он был до того, как стал Человеком-пауком?
– Простите за нескромный вопрос, а вы очень давно знаете доктора Аппани?
– О, я его знала, когда вас еще на свете не было. Мы познакомились на первом курсе мединститута. Уже тогда было понятно, что из него выйдет выдающийся врач. Кстати, как поживает его дочка? Она ведь тоже врач, да?
– Да, она работает пульмонологом в частной клинике.
– А зять? Правильно ли я помню, что его зять занимается онкологией?
– Так и есть. Рудра.
– Точно, Рудра. Я слышала, он делает большие успехи. Кажется, ему дали профессорскую ставку в том же госпитале, где работает Данда?
– Не просто в том же госпитале, а в том же отделении, – не удержался я.
– Что ж, надо думать, он – очень способный молодой человек, – парировала доктор Кумар.
О способностях Рудры я тоже мог бы кое-что рассказать. Ведь это мы с Прашантом по просьбе Аппани натаскивали Рудру к государственному лицензионному экзамену, который он до этого дважды заваливал. А с другой стороны, кто сказал, что все должно быть по справедливости? Я промолчал, и, оценив мое молчание, Неха Кумар завела профессиональную пластинку. Как вскоре выяснилось, таких пластинок у нее было две. Одна – для пациентов – напоминала пластинку Аппани («Вам повезло, вы попали к лучшему специалисту в лучшем отделении лучшего госпиталя…») и заканчивалась объявлением цены («для вас – со скидкой»). Вторая пластинка предназначалась для иностранных коллег и звучала примерно так: «Даже у нас, хотя по сравнению с остальными индийскими госпиталями Аполло – Мекка медицины, однако даже у нас – катастрофическая нехватка ресурсов. Это, увы, повсеместная правда индийской жизни. Но мы стараемся, изобретаем, выкручиваемся… Голь на выдумки хитра… Работаем в поте лица и даже в таких неблагоприятных условиях умудряемся время от времени творить чудеса…» Эту пластинку и прослушали мы с Сандипом. После церемониальной паузы мы выразили свое неподдельное восхищение самоотверженностью коллег из Аполло, а затем снова сделали паузу, давая понять, что на пожертвования с нашей стороны рассчитывать не стоит. Кажется, никакой другой реакции от нас и не ожидали. Доктор Кумар с видимой неохотой поглядела на часы (без четверти час), потом – с еще большей неохотой – на дверь, за которой с шести утра толпились больные.