Нью-йоркский обход — страница 30 из 34

[46], но после всех обличительных статей и речей количество групповых изнасилований не только не упало, а, наоборот, возросло. Есть убийства чести в Харьяне: если девушка выйдет замуж за представителя другой касты, ее родственники могут сжечь ее заживо, и их действия наверняка останутся безнаказанными. Есть – в той же Харьяне – особый вид политического протеста: угнетенные джаты устраивают засаду на дорогах, останавливают машины со столичными номерами, избивают мужчин и насилуют женщин. Есть миллионы мусульман, которым приходится скрывать, что они мусульмане, чтобы устроиться на работу. Есть безысходность, полное отсутствие социальной мобильности, несмотря на все списки SC/ST[47], и закономерные следствия этой безысходности – грабежи, убийства, героиновая эпидемия от Пенджаба до Бихара. Есть чудовищная коррупция и необузданная агрессия со стороны представителей власти, чей лозунг «С вами, для вас, всегда!». Все это есть. Но она, Чару, всегда помнит: это ее город, ее страна. Если ее дочери захотят жить в Америке или где-нибудь еще, она будет только рада. Но сама она никуда отсюда не уедет, даже если будет знать, что на новом месте ее ждет все самое лучшее.

– Чару у нас всегда была матерью Терезой, – сказал Сандип. – Помнишь, Чару, того нищего старика, который околачивался возле нашей школы, когда мы были не то в пятом, не то в шестом классе? Он еще тебя мамой называл. Решил почему-то, что ты в прошлой жизни была его матерью. Он приходил чуть ли не каждый день и всегда тебя звал: «Мама, мама!» А ты его жалела и давала ему деньги. Помнишь, как мы тебе кричали: «Чару, Чару, твой сын пришел»?

– Не помню ничего такого. По-моему, Санни, ты так долго отсутствовал, что твои воспоминания перемешались с эпизодами из мыльных опер.

– Мои воспоминания, как назойливые родственники, которые продолжают тебя навещать даже после того, как ты дал им понять, что их присутствие в твоем доме нежелательно.

– Красиво. Это ты сам придумал?

– Нет, вычитал где-то. Уже не помню где.

– Не верю, – засмеялась Чару. – Ты, кроме учебников и статей по физике, отродясь ничего не читал!.. Так, – сказала она после паузы, – а теперь чего ты там вспоминаешь?

– Ничего.

– А все-таки?

– Однажды, когда мне было лет семь, я пришел домой и увидел, что перед нашей калиткой стоит мусульманская семья. Я спросил, что им нужно, а они ответили, что до Раздела это был их дом. Представляешь? А теперь я сам вот так же вернулся к Кашмирским воротам, глазею на свой прежний дом и распугиваю новых жильцов.

– Вот уж не ожидала от тебя лирики.

– Да я и сам себе удивляюсь.

* * *

Пока дорога на Агру разматывалась, как бесконечное сари царевны Драупади, Чару с Сандипом продолжали о чем-то дискутировать, но я уже выпал из разговора и, глазея на заоконную пастораль, ушел в отключку. Человек с рюкзаком и путеводителем «Lonely Planet» – это я. Паломник-половник, который черпает (или хочет почерпнуть) некий смысл из разрозненных путевых впечатлений. Вглядываясь во всепоглощающий смог, я выхватываю из него отдельные очертания, вижу то одни, то другие детали, но никак не могу составить целостную картину. Вижу то храмовое святилище, то больничную палату, где до боли знакомые лица мелькают, как беспорядочные мысли у человека, впервые пробующего медитировать. Вспоминаю то безумного садху, застывшего, как мим, на паперти храма Ханумана, то делийского полицейского, который долго рылся в моем рюкзаке в поисках взрывчатки (читай: в ожидании взятки), то плутоватого гуру-джи с огромного фотопортрета в гостиной у Маниша Шармы, то детское кладбище под Нью-Йорком, где вместо цветов на могилы приносят воздушные шарики и плюшевые игрушки. «Вижу Тебя в образах неисчислимых…»

Как можно, внимая наказу Бхагавад-Гиты, полюбить Время, если оно – самое ужасное из всего, что существует? Что получится, если свести воедино мелькающие картины из прошлого и настоящего? Ни то ни се. Майя, митхья, авидья, анирвачания. Так же, как у эскимосов, согласно расхожей байке, есть тридцать различных слов, означающих снег, а у туарегов – сорок названий песка, так у индусов существует целый словарь синонимов для обозначения кажимости, которая не является ни бытием, ни небытием. Как понять, что мир, который мы видим, – не больше чем лунное отражение, размноженное озерной рябью на тысячи маленьких лун, или небо, упакованное в тысячу кубышек, расфасованный абсолют?

Несколько лет назад в Таиланде мы с женой записались на курсы медитации в буддийском монастыре. Молодой монах преподавал неофитам нехитрую технику: «Для начала вы, как водится, должны сосредоточиться на дыхании. Вдох-выдох, вдох-выдох. Но обезьяний ум не дает вам покоя, то и дело напоминая о теле. Где-то что-то ноет, покалывает, чешется. Вы не должны пытаться подавить в себе эти сигналы. Наоборот, ваш мысленный центр временно переносится в область тела, и, продолжая сидеть неподвижно, вы отмечаете этот зуд, констатируете его, повторяя про себя: „чешется, чешется, чешется…“ Через некоторое время обезьяне вашего ума надоест такое повторение, и вы увидите, как неприятное телесное ощущение исчезнет само собой, уступая место какому-нибудь внешнему стимулу – например, тиканью часов. Пока вы пытаетесь игнорировать это тиканье, у вас ничего не получится. Но как только вы сосредоточитесь на нем, повторяя „тикает, тикает, тикает“, оно исчезнет. Не желая успокаиваться, обезьяна подсунет вам какую-нибудь навязчивую мысль, и вы отметите ее: „вспомнил о неоплаченном счете, о неоплаченном счете, о неоплаченном счете…“ Потом вы почувствуете умиротворение и сонливость, но, не поддаваясь соблазну, сосредоточитесь на своем состоянии и будете мысленно повторять „клонит ко сну, клонит ко сну, клонит ко сну“, пока не проснетесь».

Прослушав эту лекцию, я бросился претворять теорию в практику. Каждое утро в течение трех с половиной недель я усаживался медитировать на фоне красот Юго-Восточной Азии, а вечерами, пока Алла читала путеводители по Таиланду, Лаосу и Вьетнаму, я с усердием чокнутого нью-эйджера штудировал труды Щербатского. Это было наше свадебное путешествие – на велосипедах по Ханою, Вьентьяну и Луангпхабангу, на пароходе по Меконгу. Когда вокруг такие виды, просветление – не вопрос. По возвращении в Нью-Йорк я попробовал было продолжить свои занятия, но врачебные будни довольно скоро повыбили из меня всю дурь. Правда, работая под началом Маниша Шармы, я все еще ощущал некоторую связь с миром восточных психофизических практик. Как-то раз, валяясь в постели с гриппом, я даже попытался с помощью медитации сбить себе температуру. Я дышал, как учил нас монах в Чиангмае, повторял «чешется, чешется» и «тикает, тикает». Медитация при температуре, как бикрам-йога, имеет усиленный эффект, и, хотя сбить температуру мне так и не удалось, в какой-то момент на меня снизошло озарение. Я понял, что Брахман – это ровное дыхание, а майя – все, что чешется, тикает и клонит ко сну. Вот почему единственный способ прийти к единому – это сосредоточиться на «образах неисчислимых», то есть на том, чего на самом деле не существует. «Спи, и пусть тебе снится тигр…» Я уснул, проспал до утра и наутро, почувствовав себя намного лучше, понял, что вчерашнее озарение не представляло особой ценности. В сущности, оно было обычным бредом.

И вот я снова перескакиваю с одного на другое, наспех записываю все, что смог разглядеть сквозь смог. И, перечитывая написанное, понимаю, что получается еще одна из моих «фирменных» вещей: смесь травелога с мемуаром на фоне медицинской тематики. Ну и хорошо. С некоторых пор мне кажется, что вернее всего – не пытаться максимально варьировать цели и средства, а, наоборот, все время долбить в одну точку. Вот он, йогический метод. Долбить в одну точку, чтобы что? Пробить или хотя бы наметить брешь в непроницаемой завесе иллюзий? Вряд ли. Скорее так: вписаться в эту неопределенность, которая не есть ни реальность, ни вымысел; ни сат, ни асат; ни фикшен, ни нон-фикшен. Обживать ее, как дом; как литературный жанр. Кропать свою анирвачанию, чтобы убить время.

Саурабх

После очередного фиаско со съемной квартирой (вместо трех комнат, забронированных через сайт Airbnb, нам сдали одну – по утроенной цене) мы решили наконец пожить на широкую ногу и, расплевавшись с бессовестным арендодателем, отправились в отель Mughal Sheraton. Туристов, купающихся в этой пятизвездочной роскоши перед отбытием в Гоа или в Гималаи, можно понять: такого люкса за такие деньги на Западе не сыщешь. Однова живем. Встав на путь гедонизма, надо идти до конца. И я записался на аюрведические процедуры, которые предлагали в нашем отеле. Меня били по спине мешочками с каким-то целебным разнотравьем; мне лили горячее масло на переносицу; мне открывали чакры и приводили в порядок доша[48]. В результате я, как и было обещано, почувствовал себя новым человеком, и этот новый человек уснул посреди ужина, не донеся ложки до рта. «Это хороший знак, – уверила меня Чару. – Значит, аюрведа уже оказывает на тебя благотворное действие».

Утром за завтраком обнаружилось, что среди клиентов «Могола Шератона» индийцев едва ли не больше, чем иностранцев. Чару пояснила: для жителей Дели эта гостиница с аюрведой и видом на Тадж-Махал – популярный дом отдыха; те, кто может себе это позволить, приезжают сюда на выходные. Она и сама неоднократно бывала здесь со своим муженьком-адвокатом, и тот всякий раз отравлял ей отдых. «Ладно, не будем о грустном. Давай лучше сходим за добавкой пури». В буфете нам были предложены два варианта завтрака – индийский и европейский. Пока мы стояли в очереди, я заметил любопытную вещь: европейцы в основном берут завтрак по-индийски (паратхи, пури, разнообразные чатни); индийцы же предпочитают яичницу с тостом или овсянку. В Шанхае в аналогичной ситуации все было ровно наоборот: китайцы выбирали китайское, а европейцы – европейское. Что-то в этом есть принципиальное, отражающее, так сказать, сущность трех великих культур и их непростых взаимоотношений… Но Чару, с которой я поделился своим тонким наблюдением, только пожала плечами: «Каждый ест, что ему нравится, вот и все».