Нюансеры — страница 25 из 55

Городовые прибежали минут через пять. Мишу допросили: как выглядели налётчики, кто стрелял, куда побежали… «Пошли,» — машинально поправил Миша. Он отвечал точно и сухо, словно внутри него сидел и говорил кто-то другой. Говоря, он видел опять и снова: вскидывает руку клетчатый, револьвер выплёвывает пламя, падает отец, двое выходят из магазина, удаляются прочь от Невского.

Шагом. Не бегом.

Отца похоронили на Богословском кладбище. Моросил мелкий дождь, капли мешались со слезами, что текли по щекам бледной до прозрачности мамы. Она выгорела изнутри, будто смерть отца погасила в ней лампадку, освещавшую маму чистым живым светом.

Глаза Миши оставались сухими. Он был благодарен небесам за этот дождь, притворившийся слезами. Как легко, оказывается, отнимать! Деньги, драгоценности, жизнь. Просто берёшь — и уходишь. Даже не бежишь. Наверняка воры нисколько не переживали после убийства. Нисколечко!

Миша их ненавидел. Клетчатого в особенности.

Миша ими восхищался. Особенно клетчатым.

Когда гроб отца опустили в могилу, мама потеряла сознание. Наверное, она уже тогда была больна, просто этого ещё никто не знал.

Два года мама медленно угасала. У неё открылась чахотка, доктора бессильно разводили руками, а переезжать в Крым, где климат способствовал бы вызоровлению, мама отказалась наотрез. Миша успел закончить гимназию и поступить на механическое отделение Санкт-Петербургского практического технологического института. В последний раз мамины губы тронула улыбка, когда сын заявился домой в студенческой форме: строгая тёмно-зелёная куртка с рядами медных пуговиц, фуражка того же цвета, брюки серого сукна.

Через неделю маму похоронили на Богословском кладбище, рядом с отцом.

На следующий день после похорон Миша купил свой первый револьвер — карманный семизарядный «Кольт Нью Лайн» 22-го калибра — и коробку патронов к нему. Перед этим Миша целый год исправно посещал бесплатный тир Общества любителей стрельбы. Он всё продумал заранее. Присмотрел ювелирный магазин в Инженерном переулке, прикинул, как лучше уходить. Ждать до темноты пришлось недолго: в ноябре, памятном месяце, темнело рано. Поверх студенческой формы Миша набросил бесформенную серую хламиду, нацепил ветхий картуз с треснувшим козырьком, а лицо измазал сажей, чтобы сойти за босяка из заводских районов.

Из магазина вышел припозднившийся покупатель. Миша подождал, пока стихнут его шаги. Ещё раз огляделся по сторонам: никого.

Пора.

Колокольчика не было: дверь лишь жалобно скрипнула, впуская Мишу внутрь.

— Жить хочешь?

Револьвер уставился на пухлого лысеющего болвана в лиловом жилете поверх крахмальной рубашки. Дождался, пока тот испуганно закивал, из просто болвана превратившись в китайского болванчика. Лишился дара речи? Это хорошо. Это револьверу нравилось.

Мише тоже.

— Золото. В сумку. Всё, сколько влезет.

Трясущимися руками болван выгребал из витрины кольца, подвески, колье. С приятным звоном добыча сыпалась в сумку.

— На пол!

Болван лёг на пол лицом вниз

Миша вышел вон. Хотелось бежать со всех ног, но он сдержался, даже шаг не ускорил. Свернул за угол, сквозанул дворами. Достал из-за пазухи студенческую фуражку, выбросил в подворотне хламиду и шапку. Умылся ледяной водой из загодя примеченной колонки. Сел на конку, без приключений доехал до дому.

У него получилось. Он взял, что хотел, и спокойно ушёл. Мог забрать и чужую жизнь. Почему не забрал? Струсил, размяк? Устрашился кары земной или небесной?! Нет, чепуха. Просто не было надобности. Будет — возьмёт. Пять минут глупый человечек полностью находился в его власти. Делал, что велят, беспрекословно подчинялся. Трясся от страха, живой студень.

Этого достаточно.

Оставалось сбыть с рук золотой куш. На этот счёт у Миши имелись кое-какие мысли. Но всему свой черёд, в том числе и мыслям. Сейчас, стоя над сумкой, полной украшений, Миша размышлял о другом. «Чутьё, — думал он. — Мальчиком я почуял опасность и сбежал из ювелирки на проспект. Я сбежал, а отца застрелили. Я мог бы вцепиться в него, тянуть наружу, устроить истерику. Отец послушался бы. Стыдился бы такого отвратительного поведения сына, устроил бы мне нахлобучку, но остался бы жив. Я сбежал сам, а отец лег в могилу на Богословском. Наверное, Господь наградил меня особым чутьём — оно спасает только меня. Остальных оно губит».

А если не Господь, тоже ладно.

2«Но кобыла тут при чём?»

— Почему бы не поставить звонок?

Алексеев задал этот вопрос Анне Ивановне сразу же после того, как стук дверного молотка сорвал Неонилу Прокофьевну с нагретого места и бросил в прихожую.

— В доме есть электричество. У вас нет денег на установку?

— Матушка не велели…

— Ваша мать? Отчего же?

— Нет, маменьке всё равно. Елизавета Петровна, матушка наша, строго-настрого запретили. И при жизни, мол, нельзя, и после тоже ни-ни. До конца года, а там, сказала, хоть в колокола обзвонитесь…

В прихожей топали, сбивая снег с обуви. Почему этого не сделали на лестничной клетке, Алексеев не знал. Он слышал, как поздний гость шушукается с мамашей, и пытался угадать: кто это? Должно быть, кто-то из знакомых или родственников приживалок.

— Добрый вечер! Рад вас видеть, Константин Сергеевич!

— Ашот Каренович?

На пороге столовой улыбался сапожник. Сегодня он был без фартука. Значит, не из мастерской поднялся, а пришёл с улицы. «Прибежал, — мысленно уточнил Алексеев, видя, что сапожник запыхался и раскраснелся. — Что ему нужно? В такую погоду хороший хозяин собаку на улицу не выгонит…»

— Садитесь, — предложил он. — Выпейте водки с мороза.

И потянулся к графину.

— У меня к вам просьба, Константин Сергеевич.

Сапожник шагнул за порог, но к столу садиться не стал. Улыбался, глядел на Алексеева, гладил чисто выбритый подбородок. Алексеев чувствовал, как попадает под обаяние сапожника, как оно мягкой волной накрывает его, топит, уволакивает на глубину — и тоже улыбался.

Люди такого обаяния встречались в жизни Алексеева часто. Сцена отбирала их, как опытный конезаводчик отбирает породистых жеребят. Алексеев и сам мог обаять кого угодно, от модистки до градоначальника. Вершиной своих подвигов на этом поприще он считал победу над Анной Достоевской — Алексеев просил у вдовы писателя, женщины исключительных деловых качеств, разрешения на переработку для сцены бессмертной повести её покойного супруга «Село Степанчиково и его обитатели». После личной беседы, длившейся полтора часа, разрешение было получено, но пьесу запретила цензура. Тогда Алексеев сменил название пьесы с «Села Степанчиково…» на малопонятный заголовок «Фома. Картины прошлого в 3-х действиях», изменил фамилии и имена действующих лиц — и подписался в качестве автора, убрав малейшие упоминания о литераторе Достоевском. И что же цензура? Полный успех и безусловное разрешение пьесы к представлению. Вторая беседа с вдовой писателя вышла потруднее первой, но Алексеев справился и здесь. Когда ребром встал вопрос авторства, точнее, поддельной подписи, Алексеев заверил Анну Григорьевну, что сделал это во благо дела, «с несвойственным ему нахальством», и заявил, что согласится на постановку только если его фамилия не будет фигурировать на афишах ни в каком виде. Соглашаться на постановку вообще-то должна была вдова, но потрясённая таким благородством Анна Григорьевна не заметила подвоха и дала разрешение.

Опасаясь, что вдова может передумать, Алексеев письма к ней подписывал следующим образом:


«Не откажитесь принять от меня уверения в глубоком и истинном к Вам почтении Вашего покорнейшего слуги К. Алексеева».


— Просьба?

Сапожник кивнул.

Представляя себя вдовой Достоевского, а сапожника — «вашим покорнейшим слугой К. Алексеевым», Алексеев встал из-за стола:

— К вашим услугам, Ашот Каренович. Что от меня требуется?

— Самая малость, Константин Сергеевич. Не соблаговолите ли перекурить?

— С удовольствием. Надеюсь, дамы не возражают?

— Не здесь, — сапожник жестом остановил приживалок, уже раскрывших рты, чтобы огласить свой положительный вердикт. — На балконе.

— В квартире есть балкон?

— В нашей комнате, — пискнула дочь. –

И зарделась майской розой, сообразив, как звучат при сложившихся обстоятельствах слова «наша комната».

— Удобно ли? — предположил Алексеев. — Не знаю, как вы, господин Ваграмян, а я не вхожу к дамам без приглашения.

С самого начала он решил подыграть сапожнику, какой бы водевиль тот не выплясывал. Роль простака? Комичные положения? Внезапные повороты действия? Отлично, будем подбрасывать реплики.

— Я душевно извиняюсь, — вмешалась мамаша. — Курите на здоровье, балкон в вашем полном распоряжении!

Сапожник сделал жест, как если бы поднимал воротник:

— Оденьтесь потеплей. На улице метель.

— Надеюсь, вы составите мне компанию?

— Компанию?

Ашот задумался. Казалось, он разыгрывает сложную шахматную партию, и ему только что предложили спорный ход.

— Спасибо, не откажусь. Это не повредит делу, уверяю вас.

х х х

Балкон выходил во двор.

Метель, разыгравшаяся не на шутку, сюда не заглядывала, брезговала. Опершись о перила, Алексеев слушал, как она завывает, стучит в окна домов, гонит прочь запоздалых прохожих. Было в этом что-то театральное, невзаправдашнее. «Сцена на балконе, — подумал он. — Шекспир, “Ромео и Джульетта”. Два Ромео: мы с Ашотом. Две Джульетты-приживалки. Выгнать бы их из дома, пусть стоят под балконом, для пущей мизансцены. Ах нет, у Шекспира под балконом стоял Ромео…»

— Вас угостить?

Ашот спрятал нос в ворот тулупа. Партия в шахматы продолжалась, новый ход следовало обмозговать.

— Спасибо, не откажусь, — повторил он.

— Это не повредит делу?

— Ни в коей мере. Что вы курите?

— «Императорские», семидесятку. Сегодня купил у братьев Кальфа.

— Нет, «Императорских» не надо. Вы курѝте, я не буду.