Нюансеры — страница 34 из 55

Случилось это в местечке Полангене, где у родителей Лейбы, семейства богатых купцов из Вильно, промышляющих лесоторговлей, была усадьба. Нянька зазевалась, любезничая с красавцем-сплавщиком, а когда опомнилась, ребенка уже и след простыл.

Горе длилось десять лет.

Утратив первенца, Канторы были безутешны. Пытаясь хоть как-то утолить печаль, Бася Кантор рожала чуть ли не каждый год. Печаль вопреки ожиданиям росла, как на дрожжах, не все дети выжили, но усилиями отца и матери неведомо где скитающийся Лейба обзавелся троицей сестёр и парой братьев. Любя всех своих детей, Шмуэль, муж Баси, по вечерам частенько горевал, рассуждая вслух о том, какую шикарную бар-мицву[52] он бы устроил потерянному сыну, и моля бога о милости.

Редкий случай! Шмуэля услышали.

За семь дней до того, как Лейба Кантор получил бы возможность быть вызванным к чтению Торы в синагоге, семь старых цыган явились в Вильно. Они пришли на двор семейства Канторов, упали на колени и отказались вставать, пока их не простят — или не сдадут полиции. С цыганами был мальчик — скромно одетый, спокойный, кудрявый и бледный, он являл собой молодую копию отца. Мальчика выставили вперед, прикрываясь им, как щитом.

Обошлись без полиции. Счастье семьи не омрачила месть цыганам. Канторы даже не стали спрашивать, по какой причине им вернули сына — боялись сглазить внезапную удачу. Праздник совершеннолетия прошёл наилучшим образом, так, что о нём, качая головами, долго говорили в Вильно — в частности, ещё и потому, что Лёва, явив кагалу[53] отличное знание Торы, через неделю уведомил родителей, что был у цыган крещён в православии и наречен Львом в честь святого Льва Катанского, он же Leone Taumaturgo[54].

Способ решения этой ужасной религиозной дилеммы покрыт мраком. Известно лишь, что в Вильно юный Лейба-Лев со свойственным ему душевным спокойствием — а также отменным чувством юмора — захаживал как в Старую синагогу, подолгу любуясь коринфским портиком, украшавшим галерею, так и в Никольскую церковь, которую остроумно называл «матушкой» — в год рождения молодого Кантора храм обзавелся собственным причтом. Из личных средств молодой человек с удовольствием жертвовал и на синагогальные нужды, и на восстановление Никольской церкви в её первоначальном виде.

Упомянутый сбор на восстановление совпал с окончанием Лейбой-Львом гимназии — с золотой медалью, за четыре с половиной года, прыгая через классы.

Кстати, о личных средствах. По возвращении блудного сына в лоно семьи неизвестными лицами на имя Льва Кантора был открыт счет в виленском отделении «Darmstadter Bank», куда регулярно поступали внушительные суммы. Отправитель неизменно сохранял анонимность, получатель же, узнавая об очередном перечислении, напевал вполголоса «Песнь Земфиры» за авторством поэта Пушкина и композитора Чайковского, более известную как «Цыганская песня»:

Старый муж, грозный муж, режь меня,

Старый муж, грозный муж, жги меня:

Я тверда, не боюсь

Ни огня, ни меча.

Режь меня, жги меня!

Окончив гимназию, Кантор переехал в Дерпт, где несколько лет изучал медицину в университете, а из Дерпта — поди пойми, с какой радости! — перебрался в губернский город Х, где и завершил образование. Специальностью он избрал офтальмологию; вероятно, ещё и потому что Бася, мать Лейбы, полностью ослепла во время учёбы молодого человека в Дерпте. Одновременно с тем, как Кантор обосновался в городе Х, в местном университете начал преподавать приват-доцент Леонард Гиршман — врач, как говорится, божьей милостью, звезда европейских клиник и лабораторий, член Гейдельбергского офтальмологического общества, с блеском защитивший диссертацию «Материалы для физиологии светоощущения». Лейба — вернее, Лев, как он представлялся на новом месте проживания — ходил за Гиршманом хвостом, ловил каждое слово. Когда Гиршман начал читать частный курс офтальмологии, Лев Кантор стал его первым слушателем, несмотря на то, что помещения для лекций Гиршману не выделили, и тот встречался со слушателями у себя на квартире.

Да, Кантору повезло с этим знакомством. Но Гиршману повезло втрое, и это не прошло мимо внимания любопытствующих. Не успел Кантор получить диплом, как земское собрание разрешило Гиршману соединить офтальмологическую клинику с земской глазной больницей — «въ видѣ опыта, на три года» — и положило на это дело три тысячи рублей ежегодно плюс снабжение инвентарем. Утверждение из министерства было получено без проволочек. На этом удача Гиршмана не прекратилась: экстраординарный профессор, ординарный профессор, заслуженный профессор. Выпал и чин: действительный статский советник. Впрочем, к чести Гиршмана, одной удачей врач не обходился: экстракцию катаракты он делал менее чем за две минуты, с одинаковой ловкостью владея как правой, так и левой рукой. При этом больные оперировались в сидячем положении, дабы укладывание на стол не травмировало их психику. Очередь в клинику стояла на дворе — в регистратуре страждущие не помещались — слепцы часто приходили с поводырями, пешком за сотни вёрст.

Когда под клинику выстроили новое двухэтажное здание, Лев Кантор любовался им, стоя на улице, и на глазах у Кантора блестели слёзы — к этому времени его уже уволили приказом министерства, что называется, «с волчьим билетом[55]». Коллеги, завидовавшие популярности «любимчика» у руководства, донесли куда следует о поведении, несовместимом с врачебной этикой. Якобы доктор Кантор мог принести в операционную фикус в кадке, не позволяя вышвырнуть чёртов фикус прочь, а перед осмотром больных он бегал по коридорам, как оглашенный, пугал медицинских сестёр требованиями встать лицом к стене и простоять так три минуты с четвертью. Случалось, Кантор без нужды передвигал мебель, выбрасывал из окна еду, принесенную родственниками, и срывал чепцы с санитарок, чтобы надеть их на гипсовый бюст профессора Гельмгольца, один поверх другого.

В докладных записках, отправленных на имя министра, обвинения в чёрной магии мешались с антисемитскими выпадами.

Гиршман дрался за ученика, как лев. Грустный каламбур — сам Лев и пальцем не пошевелил, чтобы остаться при должности. После увольнения он явился к Гиршману и попросил — нет, потребовал, чтобы учитель больше не предпринимал никаких действий в пользу уволенного. Кантору это не поможет, а Гиршману доставит проблемы. Ошарашенный внешним видом Кантора, Гиршман согласился, опасаясь, что спорами лишь повредит и без того повредившийся рассудок несчастного.

В те дни Лев Кантор, с виду — блестящий врач-европеец, исчез, как если бы его снова украли цыгане. Его место занял Лейба Кантор — неряшливый, заросший клочковатой бородой оборванец, похожий на сторожа с еврейского кладбища, в лапсердаке и картузе со сломанным козырьком. От прежнего Кантора осталось только чувство юмора, но оно стало злым, едким, исполненным сарказма. Говорил теперь Лейба с нарочитым местечковым акцентом, подмигивая собеседнику и корча обезьяньи гримасы.

В средствах он по-прежнему не нуждался: счет его был переведен из «Darmstadter Bank» в здешний филиал Земельного банка, и деньги поступали на счет с неизбежностью смены сезонов года. Отец Лейбы к этому времени скончался, и Лейба отказался от наследства в пользу братьев и сестёр.

— Азохен вей[56]! — отмахивался он, когда его спрашивали о причинах такого поступка. — Вы видели это наследство? Слёзы!

Сказать по правде, за эти «слёзы» многие приличные люди продали бы родную маму, а дочь отправили бы на панель.

Кое-кто из коллег по сей день тайно обращался к Лейбе, когда намечалась особо сложная операция. Сам Кантор инструмента в руки не брал, но приходил в больницу и начинал по-новой: фикус, мебель, чепцы. Операции, как правило, проходили успешно, а врачи и больные помалкивали о присутствии в клинике постороннего лица — во избежание неприятностей.

Тс-с-с!

Гиршману продолжало везти даже после увольнения Кантора: он возглавил кафедру глазных болезней. Министр относился к Гиршману с подозрением, взяв на заметку его неблагонадежное заступничество, но до поры до времени конфликта не обострял.

Фикусов не носит? Чепцов не срывает?

Ну и славно.

4«Помнишь меня?»

Куда спрятать саквояж?

На перекрёстке, не имея возможности разминуться, отчаянно ругались двое извозчиков. Один на санях, другой на колёсной пролётке — в грязевой каше увязли оба. Ни колёса, ни полозья не могли справиться с весенней, даже можно сказать, внезапно весенней распутицей. Лошади выбивались из сил, но экипажи лишь сдвигались на вершок-другой, тем дело и кончалось. Что же оставалось извозчикам? Только отводить душу, матеря друг дружку от злой досады.

«Нечего с бесами связываться, — подумал Клёст с мрачным злорадством. — Как ни хитри, всё одно боком выйдет!» К извозчикам с недавних пор он испытывал неприязнь. Не завези его один такой в «Астраханскую», может, всё бы иначе обернулось…

Куда, однако, пристроить саквояж? Думай, голова, думай. Вон уже и шапку новую тебе купил… Выбрав место посуше, Миша остановился перевести дух. Напротив, приклеенный на стену дома, висел рекламный листок:


«Волжско-Камский банк: вклады, ссуды, надёжное хранение ценностей».


Ниже красовалось изображение массивного сейфа — символа надёжности.

Клёст хмыкнул.

«Нет, брат, — тут же возразил он себе. — Ты, брат, не хмыкай! Тебе с неба подсказывают, разуй уши!»

Через полчаса Михаил Суходольский уже выходил из Земельного банка, размещенного на одной площади с памятным Волжско-Камским, пряча в карман хрустящую номерную квитанцию на предъявителя с подписью управляющего — и круглый латунный жетон с номером 17 и выбитой на обратной стороне надписью: «Земельный банкъ. Николаевская пл., № 28». Помимо этого, в кармане дремала пачка пятирублёвых ассигнаций, предусмотрительно извлечённая из саквояжа — на расходы.