Нюансеры — страница 45 из 55

Теперь в кабинет.

Саквояж на стул. Портрет — набекрень, заикинской головой к окну. Как хочется курить! Нет, курить недопустимо. Позже, на балконе. Фарфоровых слоников, всех без исключения — выставить кольцом, головами к центру. Всё время, пока он безумствовал, горстями разбрасывая нюансы, Алексеев чувствовал, как меняется освещение квартиры, хотя света в реальности не убавлялось и не прибавлялось. Включались невидимые софиты, рампы и бережки; лучи бегали из угла в угол, сходились в точку, высвечивали одинокую алексеевскую фигуру, чем-то похожую на Дон Кихота в окружении призраков, убирали в тень контуры двух женских тел, оставляли от приживалок смутные тени.

Когда освещение удовлетворило Алексеева, он перестал метаться. Повернулся к женщинам, развёл руками: нравится? Лично ему квартира Заикиной нравилась всё больше. Хотелось здесь жить, переехать сюда на веки вечные, изгнать посторонних, как грешников из рая. Алексеев отлично понимал, что это результат сложившейся мизансцены, погружение в тёплый мир, царство плюсов и удачи, что к реальным впечатлениям это чувство влюбленности в жильё имеет лишь косвенное, искусственно созданное отношение — понимал, знал и гордился этим, как овациями после спектакля или трёхкратным ростом прибыли товарищества.

— Батюшка, — бормотала Неонила Прокофьевна, вздрагивая всем телом, словно побитая дворняга. Чувствовалось, что мамаша боится Алексеева как огня. Страх перерождался в благоговение. — Отец родной! Да я же… да откуда мне…

Она готова была лизать Алексееву руки. Она видела в нём Заикину: царицу, богиню, владычицу морскую.

— Знать бы заранее, я бы ни за что… Христом-богом клянусь!..

— А я вам говорила, маменька! — высоким и чистым, как звук флейты, голосом произнесла Анна Ивановна. Кажется, это был первый случай, когда дочь перебила мать, да ещё и торжествуя. — Говорила, что он нюансер. А вы не верили, дурындой меня звали…

— …не осмелилась бы!..

— А я вам говорила…

— Хватит! — оборвал их Алексеев. — Не старайтесь мне угодить! У вас кишки вылезают от старания…

— Угодим, батюшка!

— Молчите! Вы настолько безнадежны в этой роли, что я даже не пробую делать вам замечаний. Чтобы добиться от вас чего-нибудь, надо вам отрезать руки, ноги, язык, запретить произносить слова с вашим ужасным выговором… Я требую одного! Больше никаких воздействий на меня в смысле квартиры! Никаких вообще, ясно? В противном случае я выставлю вас обеих на улицу и глазом не моргну. Вы поняли меня?

— Да как здесь не понять…

— Здесь или там — вы поняли? Учтите, внизу, в мастерской, сидят все заикинские свидетели. Если что, я призову их сюда!

— Не казни, благодетель! Замолю вину, отработаю…

— Не губите, Константин Сергеевич!

— Молчите и вы, Анна Ивановна! Нюансерша? Всё у вас бледно, неумело! Вам даже какой-нибудь водевиль или комедийку, где от вас потребуется щебетать и топать ножкой, доверить нельзя! Не сметь реветь! О, эти женские слёзы!

Он пнул ногой вешалку — оказывается, скандал переместился в прихожую! — вешалка сдвинулась на прежнее место, на вершок от двери к коридору, ведущему на кухню, и морок рассеялся. Исчез театральный свет, квартира утратила очарование, сделавшись просто частью доходного дома, и приживалки вынырнули из теней, стали отчётливо видны — несчастные испуганные женщины, жмущиеся друг к другу.

Алексееву стало стыдно. «Что же это я, — подумал он. — С какой стати я ору на них? Сатрап и деспот! Дарий Гистаспович, права была жена. Представил себя на сцене, раскомандовался, распустил нервы…»

— Извините, виноват. Больше не повторится.

— Батюшка…

— Это вы нас… вы нас простите…

— Благодетель!..

— Всё, хватит. Мы объяснились, этого достаточно.

— Ужинать будете, Константин Сергеевич?

— Чаю выпью. Ночь на дворе, какой там ужин? Заварѝте свежего чайку̀, а я на балкон. Курить хочется, спасу нет… Вы позволите?

— Курите здесь!

— В столовой!

— Где угодно, спаси вас Господь!

— На балкон пойду. Кипятите воду…

Алексеев набросил пальто, надел шляпу. Что-то подсказывало, что курить следует на балконе, стряхивая пепел за перила, вниз, во двор, где его чуть не застрелили. Что-то подсказывало, а Алексеев с недавних пор стал чрезвычайно чуток к подсказкам такого рода.

3«Но где учиться искусству?»

Нет, бес, шалишь! Не уйдёшь, адово семя!

Пока что уходить доводилось Мише. Мелькала чёрно-белая круговерть дворов и подворотен. Освещённые окна и фонари провожали беглеца редкими жёлтыми глазами. Гончие трели свистков шли за ним по пятам. Отстали, сгинули, стихли в отдалении.

Клёст остановился, перевел дух. Прислушался. Погоня угомонилась, свернулась в клубок. Ушёл? Шёл-ушёл-вышел, шелестел ветер в голых ветвях деревьев. Куда вышел? Шишел-Мышел сел на крышу…

Впереди виднелся узкий проулок. Выход из лабиринта? Миша побрёл в ту сторону, оскальзываясь, громко хрустя ледяной коркой, окончательно заковавшей в каторжные кандалы месиво снега и грязи. Под ноги лезли какие-то бугры и ухабы, встречавшиеся тут на каждом шагу. Проулок вывел на разбитую, выстланную дощатыми мостками улицу. Газовый фонарь на углу высвечивал эмалированную табличку: «Ул. Бассейная». Вот же чёрт! Тут думаешь, что полгорода отмахал, до Епархиальной верста, не меньше, а оказывается, кругами бегал.

Не иначе, бес водит!

Клёст погрозил фонарю пальцем, хрипло рассмеялся. Смех просы̀пался на тротуар кусками колотого сахара. Сам ты себя перехитрил, бесовская морда! Назад к своему логову вывел.

Криво ухмыляясь и не замечая этого, Миша сунул руку за пазуху. Нашарил запасные патроны, отщёлкнув барабан вправо, вытряхнул стреляные гильзы, дозарядил револьвер. Крутнул барабан для проверки. Пальцы ласкали вырезы: гладкие, глубокие.

С богом!

Утонул в грязи. Спрятался за выступами стен. Перебежал из тени в тень. Добрался до угла с Епархиальной. Выглянул: никого. Всё так же горел фонарь над парадным, выхватывал из мрака желтый свинский пятачок, две щербатые ступени, обшарпанную дверь. Минута, другая: тихо. Бегом к парадному! Живо! Пересёк улицу, открыл дверь, нырнул внутрь. Привалился к стене, сжал в руке «француза». Минута, другая. Засада? Нет засады.

Беспечен ты, бес! Ну и поделом тебе.

Ступеньки лестницы. Целая вечность подъёма. Не только потому, что нужно было ступать тихо. Казалось, этой лестнице не будет конца. Она вела не вверх, а вниз, в адские бездны. Морочила, лгала: вместо пекельного жара тянуло мерзким сквозняком. От него противно ныли зубы. Площадка четвёртого этажа. Шаг к знакомой двери, ухо — к филёнке. В квартире разговаривали, приглушённо бубнили, ссорились. Голос беса? Нет, не разобрать.

Там он! В геенне огненной. Больше негде.

Вломиться? Дверь крепкая, не очень-то и вломишься. Постучать? Сказаться, к примеру, дворником? Не откроют. Бес хоть и беспечен, а не дурак. Клёст точно не открыл бы. Значит, крыша. Четвёртый этаж — последний. Куда выходит балкон геенны? Ага, значит, так.

Ледяные перила обожгли пальцы. Лестница здесь раздваивалась, как змеиный язык. Каменная уводила направо, в жилую мансарду; железная — налево, в заброшенную, пустующую часть чердака.

Шишел-Мышел сел на крышу…

х х х

В ночь перед отъездом в губернский город Х Алексееву приснился странный сон. Сказать по правде, Алексеев редко видел сны, а кошмары и вовсе никогда. Очнувшись, он долго сидел на кровати, размышляя, можно ли назвать сон кошмаром. С одной стороны, все признаки кошмара были налицо. Со стороны же другой, финал сновидения удался счастливый, а значит…

Что это значит, он не придумал, так как пошел умываться.

Снилось ему, будто стоит он в коридоре перед застеклённой дверью — и через рубчатое стекло видит столовую комнату, родных, собравшихся за большим обеденным столом. Сидели там живые, сидели и мёртвые — отец, дед, две престарелые тётушки, скончавшиеся мирно, в своей постели, и едва ли не в один день… Обед шёл бурно, весело, смерть не сказалась на аппетите мертвецов, а живые уплетали поданные яства за обе щеки.

Пили и водочку, как же без неё?

Во главе стола сидела маманя — Елизавета Васильевна. Алексеев уж было собрался войти в столовую и присоединиться к пирующей семье, как увидел страшное. С потолка на мамину голову начал спускаться огромный паучище, качаясь на блестящей нити и шевеля суставчатыми лапами. Алексеев знал, что мать страдает арахнофобией — пауков Елизавета Васильевна терпеть не могла и ужасно боялась. Он взялся за ручку двери, стремясь кинуться к матери, убрать паука, бросить на пол, раздавить подошвой, но ручка не поддалась, да и пошевелиться Алексеев смог, лишь приложив к тому титанические усилия. Всё тело налилось свинцом, отказывая хозяину в подчинении.

— Мама!

Язык закостенел, крик застрял в горле.

Паук уже хотел вцепиться Елизавете Васильевне в голову. Семья ахнула дружным хором, тётушки как по команде упали в обморок. Не растерялась одна маманя. Как будто не она боялась пауков, а кто-то другой, Елизавета Васильевна быстро схватила со стола пустую суповую тарелку и швырнула её изо всех сил…

Нет, не в паука, а в стекло входной двери.

Алексеев отшатнулся, ожидая, что осколки изрежут ему всё лицо. Стекло действительно разлетелось вдребезги, но ни один, даже самый мелкий осколочек не зацепил Алексеева. Все они собрались в хищную клювастую стаю и ринулись на злокозненного паука. Рассечен на куски, паук свалился на пол, не зацепив маманю, а Елизавета Васильевна как ни в чём не бывало обратилась к собравшимся:

— Что же вы испугались? — спросила она спокойным тоном. — Я же сказала, что всё будет хорошо!

Сейчас, стоя на ветру, на холодном балконе, с папиросой во рту, Алексеев вспоминал этот сон — и слышал добрый голос матери: «Что же вы испугались? Я же сказала, что всё будет хорошо!» «Тарелка, — думал он. — Тарелка, брошенная не в паука — в дверь. Пенсне, брошенное мной в тёмный угол двора. Осколки рвут паука. Кот рвёт убийцу с револьвером. Могу ли я сказать, что сон в руку? А главное… “Что же вы испугались? Я же сказала, что всё будет хорошо!” Могу ли я повторить это вслед за матерью?!»