Ольга Табачникова-СвидовскаяНюрнберг вне стенограмм
Личные впечатления о том, что мне довелось увидеть, узнать и понять в результате моей командировки для работы в качестве переводчика на Международном военном трибунале в 1945–1946 годах
Воспоминаний откровенье
«…Нас гнали к траншеям, которые были вырыты для обороны города. В этих траншеях нашли себе смерть 9000 человек еврейского населения, больше ни для чего они не понадобились. Нам велели раздеться до сорочки, потом искали деньги и документы и отбирали, гнали по краю траншеи, но края уже не было, на расстоянии в полкилометра траншеи были наполнены трупами, умирающими от ран и просящими еще об одной пуле, если одной было мало для смерти. Мы шли по трупам. В каждой седой женщине мне казалось, что я вижу маму… Один раз мне показалось, что старик с обнаженным мозгом – это папа, но подойти ближе не удалось»[182].
Это фрагмент из дневника мариупольской студентки Сарры Глейх, наряду с другими архивными документами вошедший в «Черную книгу» Василия Гроссмана и Ильи Эренбурга. Журналистские публикации, научные исследования, произведения разных художественных форм и жанров о том историческом периоде перешагнули рубеж веков. Кажется, известно все и даже больше – нет белых пятен. Послевоенное поколение, наполненное родительской и своей болью, ныне вряд ли удивишь новыми доказательствами зверской сути фашизма – ведь справедливость восторжествовала: Великий суд был… Но вопросы все равно теребят мозг и волнуют душу: как такое могло произойти. Читатели, слушатели, зрители – посетители сайта пишут об этом, нередко пересказывая запомнившиеся откуда-то эпизоды Великой Отечественной войны. Видно, современность настораживает нас.
Под паутинной кисеёй —
Лукавство строит мир немой…
И жадность с ненавистью в пляске
Кружит, меняя рьяно маски.
Земля в тумане ирреальности —
Нацизма тень блуждает в данности.
Случайное не бывает случайным, и однажды у меня в руках оказались пожелтевшие от времени машинописные страницы с многочисленными чернильными правками – рукопись дневника Ольги Григорьевны Табачниковой-Свидовской «Нюрнберг вне стенограмм». Очевидица грандиозного мирового события оставила нам свои заметки.
– Мы познакомились с Ольгой Григорьевной Табачниковой (в девичестве Свидовской) в 1975 году, когда я пришла работать в английскую редакцию газеты «Московские новости», – рассказывала Валерия Львовна Алёшина. – Это была крупная женщина с энергичным лицом, неразговорчивая и очень сдержанная. Оживлялась она только при разговоре о театре и балете. Ольга Табачникова была первым браком замужем за Юрием Ильичом Табачниковым, работавшим в английской редакции Radio Moscow. У них сохранились хорошие отношения на протяжении всей жизни. Впоследствии Ольга Григорьевна вышла замуж за Бориса Александровича Львова-Анохина, известного театрального постановщика и критика. Я бывала у них дома на Олимпийском проспекте, где чета жила с мамой Бориса Александровича – Лидией Митрофановной. Ольга Григорьевна редко рассказывала о своей работе в Германии, детали которой нашли отражение в ее воспоминаниях. Лишь после регулярных встреч с ветеранами процесса в Нюрнберге, она грустила об уходящих из жизни друзьях. После неожиданной смерти Ольги Григорьевны ее муж показал мне эти мемуары, которые пытался напечатать. Не знаю, насколько успешными были его попытки… Борис Александрович скончался от сердечного приступа ночью, не дождавшись «скорой помощи». Незадолго до своего ухода он дал мне почитать воспоминания Ольги Григорьевны. Так эти листки остались у меня. Детей у них не было, – завершила Валерия Львовна, протянув мне рукопись.
Об историческом процессе планетарного значения опубликованы тома документальных, научных, журналистских изданий. Архив грандиозен. А «личные впечатления» могут ли быть интересны ныне… Некоторые – как правило, одни и те же – эпизоды воспоминаний О. Г. Табачниковой-Свидовской появлялись в наших СМИ к известным памятным датам. Однако целостное описание день за днем происходящих событий с тонкими подробностями политических акцентов создает особую картину времени. И вот уже читатель анализирует, мыслит, проводит параллели. Вероятно, именно этого хотела Ольга Григорьевна, выдержав значительный срок – сорокалетие. «Перестройка» в действии. Думай, народ, думай…
И редакция РИА-РОСА думала: публиковать или… Выпустили в «интернетный» свет три скромные части – по сути отдельные фрагменты дневника-монолога – в память о человеке, гражданине и тех незабываемых днях истории, оставив за собой право свободного порядка частей авторского текста для представления читательской аудитории. И зерно было брошено ко времени.
Зинаида Федотова
Воспоминания
По классическим законам драматургии нельзя начинать трагедию или драму с кульминационной точки. Предполагается, что как действие, так и интерес к нему должны последовательно и неуклонно нарастать. В журналистике законы несколько иные: кульминация должна всегда служить как завязкой, так и изначальным «зерном», и лишь потом можно нанизывать детали и подробности, хоть до самого конца.
Мои записи не предназначаются ни для печати, ни для сцены. Международный военный трибунал в городе Нюрнберге, где перед Судом народов предстали почти все главари нацистского Третьего рейха, явил собой не что иное, как последнюю точку – эпилог – кровопролитнейшей мировой войны, унесшей не один десяток миллионов жизней и стоившей неисчислимых жертв.
К величайшему сожалению, отнюдь не все руководители национал-социалистического режима оказались на скамье подсудимых в Нюрнберге. Скорее наоборот: из высших руководителей Третьего рейха лишь немногие предстали перед судом. Большинство из них покончили с собой, причем именно с целью не нести ответственность за совершенные ими преступления. В своем Политическом завещании единоличный руководитель нацистского государства – фюрер и рейхсканцлер Адольф Гитлер – прямо заявил: «Я не хочу попасть в руки врагов, которые для увеселения своих подстрекаемых масс нуждаются в инсценированном евреями зрелище. Поэтому я решил остаться в Берлине и здесь добровольно избрать себе смерть в тот момент, когда я буду уверен, что местопребывание фюрера и канцлера уже не может быть больше удержано. Я умру с радостным сердцем…» Среди подсудимых лишь Германа Геринга – наци № 2 – можно отнести к наивысшим иерархам Третьего рейха. К нему можно было бы добавить Мартина Бормана, дело которого рассматривалось заочно, если бы мы сегодня не знали, что к моменту начала процесса он уже более полугода был мертв…
Таким образом, ни Адольф Гитлер, ни руководитель пропаганды, организатор антисемитских кампаний и уполномоченный по тотальной войне Йозеф Геббельс, ни рейхсфюрер СС, шеф полиции, имперский министр внутренних дел и имперский уполномоченный по консолидации германского народа Генрих Гиммлер не предстали перед земным судом. Что, впрочем, ни в коей мере не умоляет всемирного значения МВТ[183].
Я не собираюсь анализировать ход процесса и не имею права на оценки. Волею судьбы в совсем молодом возрасте я оказалась в гуще событий глобально-исторического значения. Но кем я, в сущности, была? Маленьким винтиком огромной и сложной, иногда не совсем отлаженной машины. Каждому «винтику» нужно было четко понимать свое место. Только при этом условии можно было рассчитывать на то, что работа машины будет безотказной.
В моей личной судьбе на процессе наивысшей точкой, иначе говоря – кульминацией, оказалось участие в операции по тайному ввозу бывшего [генерал-]фельдмаршала [Фридриха] Паулюса в Нюрнберг. Вот с этого, я думаю, и следует начать.
Левая сторона скамьи подсудимых. В первом ряду: Герман Геринг, Рудольф Гесс, Иоахим фон Риббентроп, Вильгельм Кейтель; во втором ряду: Карл Дёниц, Эрих Рэдер, Бальдур фон Ширах, Фриц Заукель
13 ноября 1985 года в газете «Московский комсомолец» появилась статья Ан. Сав. Вайсмана «К суду истории. Неизвестное об известном». В статье подробно рассказывалось[184] о том, что происходило в зале суда в Нюрнберге перед появлением Паулюса и как его ввезли. Пересказывать статью нет смысла. Ее достаточно приложить[185].
К СУДУ ИСТОРИИ
Суд народов – Нюрнбергский процесс – проходил с 20 ноября 1945 по 1 октября 1946 г. Отсутствовал «преступник № 1» – Адольф Гитлер: 30 апреля 1945 года он покончил жизнь самоубийством…
Таков был эпилог.
Но в течение процесса подсудимые – главные военные преступники – и их защитники делали все, чтобы уйти от справедливого возмездия, прибегали к самым изощренным уловкам.
Те самые ведущие деятели нацистского режима, которые проявляли беспощадную жестокость и бесчеловечность, стали на процессе вдруг больными, слабыми, удивительно забывчивыми и неинформированными.
Так, например, ближайший сподвижник Гитлера Гесс пытался симулировать на процессе психическое расстройство и потерю памяти.
На невменяемость ссылался и один из наиболее рьяных гитлеровских пропагандистов, гауляйтер Франконии Штрайхер.
Явно не был в ладах с памятью и «наци № 2» – Геринг… Он имел наглость заявить, что «имеется много свидетелей, которые могут подтвердить, что я никогда не хотел наступательной войны и стремился ей воспрепятствовать. Мы все учили в школе старую латинскую пословицу: “Кто хочет мира, должен готовиться к войне”».
А вот какова была его реакция на показ фильма о концлагерях: «Как и все, я ужаснулся. Ясно, что я вводил такие лагеря не для этой цели. Я стремился к тому, чтобы перевоспитать политических упрямцев, поставить их на рельсы национал-социализма. С 1934 года руководство лагерями перешло к Гиммлеру, который из осторожности держал нас всех вдали от этого. Так что я не имею никакого понятия об этих ужасах».
Какая трогательная «неосведомленность» и «забывчивость»!..
Выступление «воскресшего из мертвых» Паулюса произвело колоссальный эффект и оказало огромное влияние на весь ход Нюрнбергского процесса. Вспоминает бывший помощник главного обвинителя от СССР, доктор юридических наук, профессор Марк Юрьевич Рагинский:
– Появление в зале заседания 11 февраля 1946 года фельдмаршала Фридриха Паулюса имело довольно интересную предысторию.
9 января 1946 г. Паулюс обратился с заявлением в адрес Советского правительства о том, что, узнав из газет о Нюрнбергском процессе, он считает своим гражданским долгом сообщить, как готовилось третьим рейхом нападение на Советский Союз.
Его показания могли быть одним из решающих аргументов в разоблачении нацистской легенды о «превентивной войне» против СССР, которую вовсю использовала защита.
Когда советский обвинитель Н. Д. Зоря, представляя доказательства по разделу обвинения «Агрессия против СССР», предъявил свидетельские показания Паулюса, адвокат Нельте выступил с возражениями и заявил: «Учитывая личность свидетеля и важность вопросов, которые он может осветить, следовало бы доставить свидетеля в суд для перекрестного допроса».
Со стороны защитников это был довольно хитроумный ход. Может быть, Паулюса уже нет в живых? Если же Паулюс жив, то, может быть, советские обвинители не рискнут доставить его в Нюрнберг, в американскую зону?
Вот диалог между главным обвинителем от СССР и лордом-судьей Лоренсом.
Руденко: Если Трибунал считает, что свидетеля нужно доставить сюда, он будет доставлен.
Лоренс: А Вам известно, где свидетель в данное время находится?
Руденко: Да, господин председатель, известно.
Лоренс: Но Вам потребуется много времени на доставку свидетеля, а мы не можем долго ждать, ибо, как вам известно, Устав Трибунала требует, чтобы суд был не только справедливый, но и скорый?
Руденко: Нам много времени не потребуется, всего минут 10–15, а если это много, то свидетель через 5 минут предстанет перед Трибуналом.
И тут подбежал Нельте и торопливо заявил: «Защита не настаивает на личной явке свидетеля, она сознает трудности советского обвинения в доставке сюда свидетеля и готова ограничиться заявлением советского обвинителя, что представленное заявление соответствует подлинному заявлению Паулюса».
Р. А. Руденко разгадал и эту хитрую уловку и сказал, что он предпочитает заслушать свидетеля в суде. Трибунал с ним согласился, и через несколько минут появился Паулюс.
Все словно замерли. Затем раздался оглушительный грохот – треск стульев, с которых буквально сорвались представители средств массовой информации, бросившихся на пункт связи передавать свои сверхсрочные сообщения об этой поистине мировой сенсации.
Я припоминаю при этом Кейтеля. До этого дня он сидел очень прямо, очень высокомерно. Когда же в зал вошел Паулюс – он сразу изменился, сник и обмяк. Без всякого преувеличения скажу – эффект появления Паулюса был колоссальный.
Некоторые склонные к преувеличениям представители прессы поговаривали о появлении Паулюса в зале судебных заседаний как о каком-то чуде, а в американской газете писали: «Появления Паулюса произвели впечатление взрыва атомной бомбы». На самом деле никакого чуда не было, да мы и не верим в чудеса, а тем более никакого взрыва: просто мы предусмотрели возможный ход защиты, посоветовались и заранее доставили свидетеля в Нюрнберг.
Первым его допрашивал Р. А. Руденко. Паулюс подтвердил свое заявление от 9 января, адресованное Советскому правительству, детализировал его и рассказал, как готовилось нападение на Советский Союз.
Он начал 3 сентября 1940 г. работать в качестве заместителя начальника генерального штаба сухопутных войск – и участвовал в завершении разработки плана «Барбаросса». Паулюс заявил, что целью нападения на СССР было завоевание и колонизация русских территорий, эксплуатация которых должна была дать возможность рейху завершить войну на Западе и окончательно установить господство Германии в Европе.
Сразу 5–6 адвокатов, путаясь в длиннополых мантиях, бросились к пульту для выступлений, но постепенно отступали к своим местам: к пульту добрался только один и в полной растерянности произнес, обращаясь к Лоренсу: «Ваша честь, прошу дать мне возможность задать вопросы свидетелю завтра. Он появился крайне неожиданно».
На следующий день, 12 февраля, Паулюсу задавали вопросы адвокаты Нельте, Заутер, Экснер, Латернзер, Фриц, Серватиус, Кубушок, Хорн. Они пытались запутать Паулюса, а когда эти попытки провалились, стали грубить. Если к нацистским преступникам, вызванным в качестве свидетелей защиты, они обращались: господин генерал, господин полковник и т. п., то к Паулюсу – господин свидетель.
Особенно нагло вел себя Хорн. Он задавал вопросы, не относящиеся к делу, Лоренс сделал ему три замечания, а он развязно ответил: «Я хотел поставить эти вопросы, чтобы определить, в какой степени этот свидетель заслуживает доверия». Приведу последний вопрос Хорна: «Был ли во время плена у вас случай каким-либо образом предоставить в распоряжение советских властей ваши военные знания и опыт?»
Паулюс: «Никоим образом и никому». И добавил: «Жаль мне вас, господин адвокат, нам учить русских воевать нечему, а вот научиться у них – можно многому».
На основании многочисленных документов, свидетельских показаний, в том числе и фельдмаршала Фридриха Паулюса, признаний самих подсудимых Международный военный трибунал записал в приговоре, что нападение гитлеровцев на Советский Союз произведено «без тени законного оправдания. Это была явная агрессия».
О. Г. Свидовская – переводчица советской части аппарата Нюрнбергского трибунала – ведала оформлением виз на въезд в американскую зону оккупации, в которую входил Нюрнберг. Она постаралась, чтобы о приезде Паулюса из Берлина в Нюрнберг и пребывании в нем стало известно лишь в понедельник, 11 февраля 1946 года, когда разыгрались события, о которых рассказал М. Ю. Рагинский.
– Ольга Григорьевна, как вам удалось так организовать получение визы на въезд Паулюса в Нюрнберг, что об этом стало известно лишь в нужный день и час?
– Должна сказать, что очень трудно, практически невозможно было избежать докучливого внимания вездесущих репортеров, если бы не была обеспечена секретность его приезда и пребывания в Нюрнберге. Да и среди американцев уже начали распространяться настроения «холодной войны». Были на территории Германии и недобитые гитлеровцы – от них можно было ожидать самого худшего, в том числе и физического уничтожения Паулюса.
Посоветовавшись с руководством, я решила прийти к офицеру, дававшему визу на съезд в американскую зону, в субботу. В этот день американские учреждения работали лишь до 2 часов. Затем начинался уик-энд. Возобновлялась работа в понедельник утром. Но именно в понедельник на утреннем заседании и должен был состояться допрос Паулюса. Поэтому я пошла оформить визу буквально без пяти два. Офицер торопился и оформил одну визу на руководителя советской следственной группы Г. Н. Александрова и 10 сопровождающих его лиц, без указания фамилий и должностного положения сопровождающих. Никто, кроме очень узкого круга лиц, не знал, что в числе сопровождающих был и Паулюс. Разумеется, до утра понедельника 11 февраля 1946 года. Это был для наших врагов и недоброжелателей на процессе – да и не только на процессе – поистине «черный» понедельник.
Попутно расскажу, что не обошлось без «накладки». По приезде в Нюрнберг у Паулюса разболелось горло. Это, естественно, ставило под сомнение возможность его выступления в понедельник утром, как намечалось. Советского права-ларинголога в Нюрнберге не было. Я отправилась в американский госпиталь… Молодой интересный врач-американцев поглядел мое горло и совершенно точно установил, что перед ним самая обычная симулянтка, желающая получить возможность отлынить от работы. Он решил помочь молодой «симулянтке» и дал целый мешочек пилюль, которые оказались очень эффективными. И к утру понедельника боль у Паулюса действительно прошла.
Скажем прямо – к осознанию преступности гитлеровского режима, преступных целей и методов войны Паулюс пришел лишь тогда, когда начался полный разгром Гитлера и его клики.
Улететь в Германию из Сталинграда ему не дало наше командование, наши летчики. Вот что написал об этом Герой Советского Союза, гвардии капитан запаса К. Михаленко: «…Перехвачена шифровка, в которой Гитлер предлагает Паулюсу специальным самолетом прибыть в Берлин. Наше командование решает: Паулюс должен ответить за безрассудное кровопролитие, за неоправданную жестокость, нельзя дать ему улететь».
Паулюс со своим штабом сдался 1 февраля без единого выстрела. Буквально за несколько часов до капитуляции Гитлер произвел его в фельдмаршалы. Он надеялся, что Паулюс покончит с собой: ни один германский маршал до тех пор в плен не сдавался. Непонятно, чего в этом было больше: безумной театральности или театрального безумия. Но дело не в этом.
У Клаузевица – великого военного теоретика и писателя, есть одно известное положение: «История никогда не делает окончательного шага назад».
Слова Клаузевица абсолютно верны. Приход фашизма к власти в ряде стран, в первую очередь в Германии, стоил гор трупов и моря крови. Эта «победа» была временной, а вот победа его противников привела к совершенно новому соотношению сил как на территории бывшей Германской империи, так и вообще в мире.
История действительно не сделала и никогда не сделает окончательного шага назад.
А. ВАЙСМАН
Я просто постараюсь рассказать подробней, с чего операция по ввозу Паулюса началась. За несколько дней до 11 февраля [1946 года] ко мне обратился полковник Лихачев с просьбой помочь доставить Паулюса и Манштейна из Берлина так, чтобы об этом абсолютно никто не знал.
Михаил Тимофеевич Лихачев (29 ноября 1913, деревня Панино Даниловского уезда Ярославской губернии, – 19 декабря 1954, Ленинград) – полковник государственной безопасности. (с 22 июля 1945) Сын крестьянина-бедняка. В детстве пас скот, работал в отцовском хозяйстве, в 1930-м окончил Ярославскую совпартшколу. В сентябре 1932 года переведен в систему Рабоче-крестьянской милиции НКВД СССР, в 1935 году – в дивизии особого назначения НКВД, а в 1937 году – в Главное управление госбезопасности (ГУГБ) НКВД СССР следователем. В мае 1938 года он вступил в ВКП(б). Во время Великой Отечественной войны Лихачев служил в Следственной части Управления особых отделов НКВД СССР – сначала старшим следователем, а с февраля 1942-го заместителем начальника. 29 апреля 1943 года направлен для прохождения службы в Главное управление контрразведки СМЕРШ, где занял пост заместителя начальника 6-го отдела и за подготовку открытого судебного процесса над членами зондеркоманды СД 10-а был в 1943 году награжден орденом Отечественной войны 1-й степени.
С ноября 1945 по февраль 1946-го Лихачев возглавлял специальную следственную бригаду контрразведки СМЕРШ в Нюрнберге, находившуюся в подчинении 1-го заместителя наркома государственной безопасности Б. З. Кобулова и предназначенную для выполнения особо секретных заданий, требовавших особой секретности. Он организовывал доставку Паулюса в Нюрнберг; при этом надо отметить, что генерал-фельдмаршал Эрих фон Манштейн сдался британским войскам и именно они, а не советские органы обеспечивали его доставку в Нюрнберг. За проведенную в Нюрнберге операцию наград Лихачев не получил.
20 мая 1946 года Лихачев был назначен заместителем начальника Следственной части по особо важным делам МГБ СССР. Принимал непосредственное участие в фабрикации дела министра иностранных дел Венгрии Ласло Райка (1949) и дела Еврейского антифашистского комитета (1948–1952). По решению Комиссии Политбюро ЦК ВКП(б), проверявшей деятельность министра госбезопасности генерал-полковника В. С. Абакумова, 13 июля 1951 года Лихачев вместе со своим начальником был снят с поста, исключен из партии и арестован. Как «человек Абакумова» и, таким образом, противник Берии, Лихачев после смерти И. В. Сталина освобожден не был. Затем он был выведен на один процесс с Абакумовым и вместе с ним расстрелян по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР. Как человек, непосредственно причастный к преступлениям против правосудия, он до сих пор не реабилитирован.
Для въезда в американскую зону нужны были визы. Мы перебрали разные варианты. Я даже предложила впечатать на американском бланке имя Паулюса с орфографическими ошибками. В английском языке вариант разного произношения одних и тех же букв возможен. Расчет состоял в том, что написание фамилии, например, «Powlus»[186] не будет прочтено в нежелательной форме. В случае «провала» можно будет всегда обвинить виновника (т. е. меня) в ошибке. После некоторых размышлений этот вариант был отклонен, и решили оформить визу на генерала Александрова[187] и 10 «сопровождающих лиц». Было также решено, что за визой отправлюсь я. Операция сохранялась в полной тайне. Зная привычку американцев на работе не задерживаться, я предложила пойти к ним ровно за 5 минут до их ухода, в субботу, 9 февраля – в 13.55.
Секретарь и переводчица генерала Руденко Лена Александрова хорошо помнит, как все произошло. Она утверждает, что пока я добывала визы, все сидели в кабинете Руденко напряженно, молча и страшно волнуясь. Мне же позволить себе волноваться было просто нельзя. Я не должна была думать о том, что «выполняю задание»: это могло отразиться прежде всего в моих глазах. Нужно было «полностью поверить в предлагаемые обстоятельства», как говорят на театре. И я поверила.
Фридрих Паулюс приносит присягу на заседании МВТ в Нюрнберге
Комната, в которой располагался американский отдел, выдававший визы, была большая. «Рабочий» стол тянулся прямо от окна, в глубине, почти во всю ее ширину. Перед столом стояли лицом к лицу два кресла. Американцы – все как один молодые ребята – уже были в полном сборе. Часы показывали 13.55. «Oh, hell!» («Черт бы тебя побрал!») – беззлобно выругался тот, кто обычно ставил печать. Другие начали что-то кричать. Я отвечала им шутя, боковым зрением следя за тем, что происходило за столом. В душе отвратительно посасывал липкий страх. Болтовня помогала кое-как его скрыть. Когда американец вынул ключи и открыл ящик, внутри «ухнуло». До сих пор вижу перед глазами листки визы на его ладони и как он выдавливал печать. Швырнув остававшуюся у них копию визы в стол, американец отдал визу мне, и я пошла, сопровождаемая тем же «перебрехом». Вот и все.
Остальное известно из статьи.
Как писал Г. Н. Александров в своей книге «Нюрнберг вчера и сегодня»[188], в то заседание, когда Паулюс появился в суде, «Зал судебного заседания заполнился молниеносно. Журналисты потом говорили, что это был самый сенсационный день во все время Процесса. В тот день из Нюрнберга было послано рекордное число телеграмм».
В своей книге Г. Н. Александров также писал: «Этому предшествовали события, развивавшиеся почти в кинематографическом темпе. Из подмосковного лагеря для военнопленных Паулюс был доставлен в Берлин, а оттуда в небольшой город Плауэн, расположенный близ американской межзональной границы. Главный советский обвинитель Р. А. Руденко поручил мне участвовать в доставке Паулюса в Нюрнберг. Учитывая обстановку в американской зоне, где нашли пристанище многие нацисты, военные преступники, эмигранты и прочий сброд, было решено осуществить эту операцию конспиративно, с соблюдением всех необходимых мер предосторожности. Так появился пропуск, выданный американской администрацией на мое имя и на десять сопровождающих меня лиц без указания фамилий. Мы выехали из Плауэна на трех автомашинах ночью с таким расчетом, чтобы на рассвете прибыть в Нюрнберг.
В это раннее утро мы ехали с Паулюсом в одной машине по улицам Нюрнберга, и именно тогда, глядя на разрушенный город, он и сказал: «Вот иллюстрация к словам Геринга, что ни одна бомба не упадет на Германию».
Для того, чтобы ввезти Паулюса во Дворец юстиции, нужно было иметь пропуск. Эти пропуска, в виде карточек с сине-белыми полосками, выдавались американцами через группу Озоля, в которой я работала. Когда советские представители уезжали, карточки оставались у нас, постепенно накапливаясь. Чтобы ввезти Паулюса, я взяла одну из моих и села рядом с шофером. Все американцы на пропускном пункте ко мне привыкли и поэтому в руки карточек не брали. Я помахала перед часовыми рукой и карточкой, и мы проехали. Кто из руководителей был вместе с Паулюсом в машине и был ли там Манштейн – не помню. В свое время я отдала этот пропуск, как реликвию, генералу Александрову, по его просьбе, вместе со своим (желтым) пропуском в Зал суда.
Когда, благополучно миновав американских часовых, Паулюса доставили в «наш отсек», его поместили в кабинет генерала Александрова. Оставив его на попечение переводчицы Полины Михайловны Добровицкой, мы все направились в Зал суда. Кабинет Александрова был, на всякий случай, заперт на ключ.
Г. Н. Александров вспоминал: «В то время, когда происходила эта дискуссия в Зале судебного заседания на третьем этаже, Паулюс находился в моем служебном кабинете на первом этаже.
Паулюс появился в зале, и Р. А. Руденко начал его допрос.
Паулюс подтвердил свое заявление. Затем перекрестный допрос был проведен адвокатами. Отвечая на вопрос адвоката Нельте, Паулюс сказал: “Те факты, которые впоследствии стали мне ясны благодаря тому, что я пережил, будучи командующим 6-й армией, и апогеем которых явилась битва под Сталинградом, привели меня лишь впоследствии к тому сознанию, что это – преступные деяния”.
И далее: “Я уже говорил, что, когда я принял на себя командование, я не представлял себе объема преступлений, которые заключались в развязывании этой войны, и не мог понять этого объема. Это я понял только тогда, когда стал командующим армией, которая была брошена под Сталинград”.
Адвокат Экснер, защитник подсудимого Йодля, своими вопросами неуклюже пытался бросить тень на Паулюса. Я приведу дословно этот диалог.
Экснер.…Скажите, были ли вы преподавателем военной академии в Москве?
Паулюс. Нет, не был.
Экснер. Скажите, занимали ли вы какую-нибудь должность в Москве?
Паулюс. Я до войны никогда не был в России.
Экснер. А во время вашего плена?
Паулюс. Я, так же как и другие мои товарищи, находился в России в качестве военнопленного.
Такого рода дешевые попытки защиты “подорвать” доверие к показаниям свидетеля Паулюса оказались бесплодными.
Р. А. Руденко рассказывал потом, как к нему после окончания допроса Паулюса подошел один из английских обвинителей и сказал: “Какая глупая защита! Спрашивают, не преподавал ли Паулюс в советской военной академии? Сами русские преподали урок под Сталинградом, и им нечему было учиться у гитлеровского генерала”».
После срочного отъезда Паулюса из Нюрнберга, буквально на следующий день к нам позвонил его сын, который находился в Западной зоне. Помню, как все мы, благодарные за выступление его отца в Зале суда, жалели, что им не удалось встретиться. Подшучивали над собой: Много ли русскому человеку надо – Паулюс вел армию, был нашим врагом, но в тот момент мы говорили о нем чуть ли не с нежностью. Он буквально всех «покорил» (женщин, во всяком случае) своей интеллигентностью и даже аристократизмом.
Сын генерал-фельдмаршала Паулюса и его супруги Елены Розетти-Салеску – капитан-танкист Эрнст Александр (11 апреля 1918—19 июня 1970), его брат-близнец Фридрих погиб 29 февраля 1944 года под Анцио (Италия). После ранения в сентябре 1942-го он был признан негодным к службе, а в 1944 году, после публичного заявления отца, арестован и посажен в крепость Кюстрин. Он так никогда и не воссоединился с отцом и остался в Западной Германии. В возрасте 52 лет покончил с собой.
В Москве у меня был знакомый, работавший в СМЕРШ. По роду своей службы он часто носил штатский костюм с салатовой крепдешиновой сорочкой и темным галстуком и темное длинное пальто с темно-серой шляпой.
Комната, в которой я жила вместе с Татьяной Гиляревской в Нюрнберге, выходила на парадный въезд в нашу резиденцию, так называемый «Дом генерала Руденко», находившийся по адресу: Айхендорфштрассе, 33. «Дом Никитченко» был напротив. Все обвинители, кроме Руденко, были размещены на 2-м этаже. Комната Руденко выходила на полукруглую веранду, которая охватывала библиотеку тоже. Наша комната с Гиляревской имела большой открытый балкон.
Для размещения советского обвинения была выделена вилла «Штейнлейн» (Villa Steinlein), распложенная на Айхендорфштрассе (Eichendorffstraße, 33). Она была построена в 1928 году торговцем хмелем Антоном Штейнлейном. Виллла имела 27 комнат, бассейн, библиотеку, музыкальный зал и садовый павильон. С сентября 1945 по сентябрь 1946 года здесь размещалось советское обвинение на Нюрнбергском процессе. После отъезда делегации виллу заняли американцы, которые отдали ее в ведение их секретной службы, здесь проводились допросы…
Вилла «Штейнлейн» (Айхендорфштрассе, 33), выделенная американцами для размещения советского обвинения
Вилла сохранилась до наших дней и выглядит практически так же, как в 1945–1946 годах. В 2011 году после масштабной реставрации в ней размещается штаб-квартира компании ISO Software Systeme GmbH – производителя программного обеспечения.
Когда Паулюса привезли, я вышла на балкон, и велико было мое удивление, когда из машины вышел… мой знакомый: то же пальто, та же шляпа, тот же костюм и та же сорочка. Оказалось, что штатское обмундирование было выдано Паулюсу с одних и тех же складов.
Одно время я в качестве переводчицы помогала Л. Шейнину* готовить его обвинение. Мне кажется, что именно тогда меня попросили «сходить к американцам» и спросить, нет ли у них материалов, относящихся к [Рудольфу] Гессу. Помню разговоры руководства о том, что союзники многие документы нам не предоставили. Мы располагали огромным количеством фактов, но основной архив нацистов оказался в зонах, оккупированных союзниками. Вот этих «подкрепляющих» нацистских документов нам и не хватало. «Сходи к американцам. Они тебя знают. Попробуй достать что-нибудь о Гессе», – попросили меня. И я пошла.
В хранилище документов были два молодых американца. Они сняли с полки одну из цинковых, судя по внешнему виду, банок с завертывающейся крышкой (может быть это был и не цинк). Вытащив из банки целый «свиток», отдали его мне. Не помню, расписывалась ли я в получении «свитка» или нет. Вряд ли. «Свиток» состоял из большого количества длинных телеграфных листов типа ТАССовских. Когда я принесла его и начала переводить (присутствовали Шейнин, Лихачев, Александров, Розенблит*), наступила тишина. Потом Лихачев попросил меня перевести документ с предельной точностью письменно. Я не ездила в Юстиц-Палас[189] в последующие несколько дней. Кончив перевод, я передала его Лихачеву. По его словам, документ содержал в себе полное обвинение верхушки британского общества в тайном предварительном сговоре с Гитлером за нашей спиной. Лихачев сказал, что документ будет срочно отправлен в Москву, прямо к Сталину. Меня он попросил забыть все, что я перевела.
Что это был за документ? Сверхсекретное сообщение Гесса Гитлеру о результатах его переговоров в Англии. Человек дисциплинированный, я действительно постаралась все забыть. Помню только длинный перечень титулованных лордов, пэров, промышленников. Помню, что они выразили готовность оказать Гитлеру финансовую и экономическую помощь. Помню свой ужас, бешенство при одной мысли о предательстве этих «союзников». Тогда я очень ясно поняла, что Англия совсем не была заинтересована в нашей победе во Второй мировой войне. По словам Лихачева, американцы подняли шум: якобы советская делегация обманным путем получила из хранилища документ, и даже потребовали выдачи виновника. Меня, на всякий случай, посадили на несколько дней дома. Но те два американца открыто заявили, что отдали документ по доброй воле и долгу службы. (Если не ошибаюсь, это произошло в зале суда.) Меня «выпустили». С двумя американскими ребятами мне больше встретиться не пришлось: они исчезли. Прошло какое-то время, и Лихачев выразил мне от имени Сталина благодарность.
Когда недавно я ездила в ин-т [Всесоюзный институт по изучению причин и разработке мер предупреждения преступности при Прокуратуре СССР] к М. Ю. Рагинскому выверять точность моей памяти относительно ввоза Паулюса в Нюрнберг, я спросила его относительно этого документа. Он о нем ничего не знал.
Конечно, Лихачев не докладывал о своих действиях никому. Но сегодня судьба этого документа меня тревожит. Говорят, что факты, содержавшиеся в нем, – в той степени, в какой я их помню – не секрет. Но не может ли быть так, что он – письменное доказательство предательства англичан – лежит в каком-нибудь архиве? Если им уже пользовались по назначению – дело одно. Если нет – дело другое. Профессор Геннадий Самойлов, с которым я встретилась в Комитете защиты мира, помнит, что документ в таком роде был, что был по поводу него какой-то шум и что документ этот был отправлен в Москву Лихачевым.
Геннадий Александрович Самойлов (7 марта 1917, село Баскатовка, Саратовская губерния, – 1998) – юрист, криминалист. В 1942 году призван в РККА, участвовал в боевых действиях. Затем перешел на следственную работу, сотрудник органов МВД СССР, военной прокуратуры и МГБ/КГБ СССР. С 1962 года доцент, с 1974-го профессор кафедры криминалистики Высшей школы МВД СССР.
В Нюрнберге мы явились прямыми свидетелями начинавшейся холодной войны. Англичане помогали нам мало, если помогали вообще. Американцы делились на два лагеря: те, кто в холодной войне уже участвовал, и те, кто оставался лояльным.
Был такой американский обвинитель – м-р Додд*. Красивый, лощеный, аристократичный, запомнившийся мне по голубым сорочкам и костюмам и тщательной заботе о своей внешности. Была у него секретарша, уроженка юга США. Пришли мы однажды к м-ру Додду с генералом Александровым. «Mr Dodd is out», т. е. «М-ра Додда на месте нет», – сказала секретарша. А в приоткрытую дверь был виден голубой костюм вместе с его обладателем, сидящим в кресле. Та же секретарша, приехавшая в «Дом Руденко» в гости по какому-то случаю, с искренним недоумением воскликнула, посмотрев фильм «Цирк»: «Разве можно взять в руки черного ребенка!!!»
У меня осталось странное ощущение от французов: по-моему, они испытывали одинаковое удовлетворенное любопытство, когда перевес в суде был на стороне американцев или англичан, или когда он переходил вдруг к нам. Так и сидели, поворачивая голову то в одну сторону, то в другую.
Французы были бедны. У меня нет такого ощущения, что они в какой-нибудь степени «делали погоду» на процессе. Почему я говорю «бедны»? Женщины, например, ходили без чулок, в деревянных примитивных сабо, перевязанных сквозь щели в подошве ленточками. Вместо чулочного шва они рисовали карандашом вдоль ноги черные линии.
Странное впечатление оставили поляки. Был у них «глава» – пан… (фамилию не помню). Этакий пожилой «шляхтич» в длинной шубе на меху. Все говорил, когда я приходила к нему по делу: «Не беспокойтесь, пани Свидовска, все будет в порядке». Какие-то документы, помнится, они отказались выдать нам на руки заранее, сказав, что представят их в нужный день прямо в суде. Накануне означенного дня, меж тем, они срочно выехали из Нюрнберга. Наше руководство было просто в бешенстве. Так и остались в памяти бесконечные «пани Свидовска…», «пани Свидовска…» и тот подвох.
Старый город Нюрнберга в 1945 году
Польская делегация на процессе Международного военного трибунала состояла из 4 человек: Тадеуша Киприана, Стефана Куровского, Станислава Пиотровского и Ежи Савицкого, также координаторами по отдельным разделам обвинения были Александр Брамсон, Манфред Лахс, Мариан Мушкат, Ян Зен, Мечислав Шерер и Хенрик Свентковский. Скорее всего, автор имеет в виду Тадеуша Киприана, хотя пожилым его назвать достаточно сложно: он был 1898 года рождения, т. е. на момент процесса ему было не более 48 лет.
Во время процесса газета «Правда» поместила короткое сообщение о том, что в Нюрнберге был убит 19-летний советский шофер Бубен…
«Правда», 12 декабря 1945 года: «Нюрнберг, 9 декабря (ТАСС). 8 декабря около 11 часов вечера был смертельно ранен красноармеец-шофер тов. Бубен. 9 декабря штаб командующего американскими войсками, обслуживающими Военный трибунал, опубликовал сообщение начальника военной полиции Нюрнбергского района, в котором говорится, что Бубен был ранен в грудь мелкокалиберной пулей вблизи “Гранд-Отеля” и скончался, не приходя в сознание. Ведется расследование».
Многие вечера мы проводили в ресторане «Гранд-Отель». Отель во время бомбежки американцами Нюрнберга был сильно разрушен. Одна его часть, более или менее восстановленная и ярко освещенная, вмещала холл с вращающейся дверью и ресторан, где полуголодные немцы развлекали «союзников» как могли. Зрелище было жалкое, но деться было, в сущности, некуда.
«Гранд-Отель» (Grand Hotel) располагался (и располагается сегодня) прямо напротив центрального железнодорожного вокзала Нюрнберга, по адресу Банхофштрассе, 1–3. От него до Дворца правосудия примерно 3 км: пешком минут 40, а на машине – минут 10. В 1895 году Оскар Вейгель купил здесь старый фермерский дом с хмельником и на их месте построил первоклассный отель, который открылся в 1896 году. В 1906 году его приобрела семья Лотц. Отель сразу стал чрезвычайно популярным, одним из символов города, Все высшее общество считало «Гранд-Отель» «единственным адресом в Нюрнберге». Довольно сильно пострадавший, как и весь центр города, отель в 1945 году стал использоваться армией США, а после перестройки в 1954 году сделался штаб-квартирой оккупированных войск. Через несколько лет он был возвращен семье Лотц, позже переходил из рук в руки и с ноября 2005 года является частью сети Starwood Hotels & Resorts. Сегодня это 5-звездочный отель Le Méridien Grand Hotel Nuremberg.
«Гранд-Отель» в Нюрнберге
Однажды мы – Лихачев, Гришаев, Соловов и я – собирались отправиться в «Гранд-Отель» как обычно, но затем что-то изменилось. Лихачев поехать не смог. Я осталась дома.
Павел Иванович Гришаев (27 ноября 1918, село Аксел Пензенской губернии, – 2 июня 1993, Москва) – подполковник государственной безопасности, доктор юридических наук (1981). Сын крестьянина-середняка. После 1-го курса Ленинградского военно-механического института в марте 1938-го переведен в Ленинградскую межкраевую школу НКВД. С марта 1939 года командир охраны отдельного батальона Управления коменданта Московского Кремля. С июля 1942 года сотрудник Особого отдела НКВД (затем ОКР СМЕРШ) 2-й истребительной дивизии, Брянского и Центрального фронтов, с июля 1943 года следователь УКР СМЕРШ Центрального, Белорусского, 1-го Белорусского фронтов. С мая 1944 года старший следователь 4-го отдела ГУКР СМЕРШ, входил в следственную группу СМЕРШ в Нюрнберге. С июня 1946 года старший следователь 6-го отдела 3-го главного управления МГБ СССР. С 1947 года – в Следственной части МГБ СССР по особо важным делам: старший следователь, с сентября 1951-го помощник начальника. Принимал активное участие в следствии по делу врачей и делу В. С. Абакумова.
После смерти И. В. Сталина в марте 1953-го переведен в школу № 3 Высшей школы МВД СССР заместителем начальника кафедры спецдисциплин, но уже 3 октября уволен по служебному несоответствию и утроился преподавателем в Московский юридический институт. С 1954 года работал во Всесоюзном юридическом заочном институте: преподаватель, старший преподаватель, доцент, проректор, с 1969 года профессор. В августе 1964-го ему был объявлен строгий выговор «за грубые нарушения социалистической законности в период работы в органах МГБ» (снят через 3 года).
Борис Алексеевич Соловов (1921–2006) – старший лейтенант государственной безопасности. В 1941 году направлен на службу в органы государственной безопасности, служил в системе Особых отделов НКВД СССР. В 1943–1948 годах оперуполномоченный, старший оперуполномоченный ГУКР СМЕРШ (с 1946-го – 3-го главного управления МГБ СССР). В 1945–1946 годах входил в состав следственной бригады СМЕРШ в Нюрнберге. В 1948–1950 годах старший следователь Следственной части по особо важным делам МГБ СССР. В октябре 1953 года зачислен в действующий резерв. Позже возглавлял отдел безопасности в ПГУ КГБ СССР.
Группа Лихачева ездила по Нюрнбергу в очень броской машине. Это был белый с черным «Хорьх», обитый внутри красной кожей. Были даже разговоры о том, что машина слишком броская. Второй такой не было. Говорили, что «Хорьх» был получен прямо из гаража Гитлера. Кроме «Хорьха», был еще т. н. «Козел». Шофером «Козла» был 19-летний Бубен.
Входившая в Auto Union немецкая автомобильно-строительная фирма Horch специализировалась на выпуске престижных (и дорогих) автомобилей премиум-класса. Обычно когда речь идет об автомобиле А. Гитлера, то имеется в виду Horch 951 А, также именовавшийся «фюрервагеном». В 1937–1940 годах было выпущено 13 таких машин, в т. ч. два для Гитлера. Машина имела длину 5,64 м, ширину 1,84 м, высоту 1,74 м, весила 2810 кг и комплектовалась 8-цилиндровым двигателем мощностью 120 л.с. Однако Гитлер «хорьхи» не очень любил и отдавал предпочтение Mercedes-Benz 770, Mercedes-Benz G4 и Maybach SW42.
«Козлом» (вернее, «козликом») в Красной армии называли производившийся в 1941–1943 годах советский военный полноприводный автомобиль упрощенным открытым кузовом вырезами вместо дверей ГАЗ-64. Однако, скорее всего, в данном случае автор имеет в виду легковой американский автомобиль Dodge WC-51, получивший в Красной армии прозвище «Додж три четверти» из-за своей грузоподъемности в ¾ т.
Фамилия водителя была не Бубен, а Бубин, и было ему не 19 лет, а все 31. Иван Данилович Бубин (1914—8.12.1945, Нюрнберг) – ефрейтор. Призван в армию в июне 1941 года Атбасарским РВК (Казахская ССР). С июня 1942 года служил в 229-м отдельном автотранспортном батальоне, в 1944–1945 годах он был шофером автомашины «Додж ¾» при Оперативном отделе штаба 1-го Белорусского фронта. С ноября 1945 года прикомандирован к специальной следственной бригаде контрразведки СМЕРШ в Нюрнберге в качестве водителя. Убит неизвестными. Похоронен в Потсдаме. Посмертно (приказом от 12 февраля 1946 года по Группе советских оккупационных войск в Германии) награжден орденом Отечественной войны 1-й степени.
В тот злополучный вечер Гришаев и Соловов отправились в «Гранд-Отель» одни и, против обыкновения, вышли из машины по дороге, буквально за квартал, чтобы заглянуть в погребок, где можно было приобрести контрабандный испанский коньяк. Машина проследовала до «Гранд-Отеля». Город был практически не освещен. Стоянка (parking place) находилась перед главным ярко освещенным входом. Машин там всегда было много. Кажется, у каждой делегации было свое отведенное место. Как правило, Лихачев сидел справа от шофера…
Гришаев и Соловов вышли из машины и вошли в отель. Через минуту правая дверка открылась, и в Бубена выстрелили в упор. Я думаю, что стреляли в Лихачева, считая, что он еще сидит на своем обычном месте. За рядом стоявших машин видно было плохо. Стрелявший скрылся. Бубен успел сказать: «Американец подстрелил»… Борис Соловов утверждает, что американцы прекрасно знали, что из себя представляла т. н. «группа Лихачева». Как он считает, стреляли, чтобы «попугать»: мол «знайте!». Конечно, я не имею права с ним не соглашаться, но все-таки мне кажется, что выстрел имел более существенную цель, чем предупреждение или шофер.
На следующий день советское руководство стало добиваться выдачи тела и медицинской экспертизы. Американцы заявили, что тело Бубена было отправлено в Мюнхен, а пулю не нашли. Помню, как совещалось руководство относительно того, кому ехать к какому-то американскому начальнику для переговоров о случившемся, но не помню, к кому поехали и кому я служила переводчицей. Помню мрачное здание со множеством часовых и какое-то зловещее, и от того, что за нами с грохотом и скрежетом задвигались, как в застенке, двери, было, прямо говоря, не по себе. Я вообще испугалась, что живыми мы оттуда не выйдем.
Встречены мы были холодно и сдержанно. Все было рассчитано на определенный эффект «устрашения». Мы столкнулись с машиной, управляемой людьми, у которых не было необходимости встречаться с нами каждый день с любезным лицом. Концы убийства Бубена американцам нужно было скрыть.
Но мы все же съездили в Мюнхен… Была суббота[190]… Погода стояла прекрасная. Мимо нас, вдоль автострады проносились поля, леса, деревушки… В одном месте, справа, вдруг возник черно-белый столб. На нем большими черными буквами было написано: «Dachau 4 km». А слева в тирольских шапочках, с губными гармошками в руках и в нарядных национальных костюмах, оживленно прогуливались немцы. И так страшно стало и непонятно: как можно было безмятежно веселиться, когда буквально через дорогу, по ту сторону пустого заброшенного поля маячили на горизонте черные трубы Дахау?!
Один из первых концентрационных лагерей в Германии был создан в марте 1933 года на окраине городка Дахау, в 17 км северо-западнее Мюнхена. За время его существования через лагерь прошло 250 тысяч заключенных из 24 стран, из них погибло около 70 тысяч человек, в т. ч. 12 тысяч советских военнопленных. Лагерь освобожден 29 апреля 1945 года частями 45-й пехотной дивизии Армии США. Упомянутые автором «черные трубы Дахау» – скорее фигура речи, поскольку единственная труба крематория лагеря была невысокой и издалека не просматривалась.
Когда мы приехали в Мюнхен – вечерело. Атмосфера в сгущавшейся темноте поразила напряженностью, тревогой. По узким улицам сновали, двигаясь в одном направлении, темные фигуры людей…
Мы подъехали к небольшой площади. Там при свете факелов проходило фашистское сборище…
Дни в Нюрнберге, в особенности в первую часть процесса, были загружены буквально до предела. С утра нас увозили в Юстиц-Палас. Ланч был в американской столовой со специальными подносами, куда в углубления разной формы нам ставили протертые супы (мы звали их «тоска по Родине»), вторые блюда с гарнирами и сладкое (часто мороженое со странным названием «Jopa», очень потешавшим Кукрыниксов[191]). Очередь двигалась быстро. Градаций по чинам не было. По-моему, эту градацию, как и отдельную комнату для начальства, ввели довольно быстро по нашей просьбе. После ланча опять работа часов до 4-х или 5-и. Затем ехали домой отдыхать. Вечером, как правило, возвращались в Юстиц-Палас и работали часов до 11 ночи и позже. Уик-эндов у нас не было.
Советский почетный караул у Дворца юстиции в Нюрнберге
Мороженое под брендом JOPA Eis производилось в 1933–1969 годах в Мюнхене Йозефом Панкофером (название составлено из первых букв его имени и фамилии: JOsef PAnkofer). Фирменным знаком мороженого стал мороженый клоун Jopa швейцарского художника-графика Герберта Лёпена. С 1936 года Тео Шёллер начал в Нюрнберге производство по лицензии мороженого JOPA четырех вкусов: ваниль, шоколад, клубника и лимон.
Карикатурист Б. Е. Ефимов вспоминал: «В ресторане и в баре всегда имеется ананасовый, апельсиновый или грейпфрутовый сок, а также знаменитая кока-кола, описанная еще Ильфом и Петровым. Это – хорошо. Но зато американская кухня здесь – это что-то чудовищное по невкусности и неаппетитности. Это – пресные каши, лежалые яйца, консервированное мясо с вареньем, котлеты с кремом, соленые огурцы с сахаром, все сладкое, все приторное. Особенно донимает то, что к столу вместо хлеба подается сладкий кекс с изюмом, с которым надо кушать и суп и мясо. Когда Шейнину его жена прислала из Москвы с оказией несколько маринованных селедок и бутылку настоянной на чесноке водки, то это распределяли на всю делегацию, как ценнейшие витамины».
Иногда мы выезжали посмотреть окрестности. Однажды, петляя по малым дорогам, как говорится, «среди бела дня» мы заехали в веселый и кудрявый лес и неожиданно остановились, увидя перед собой ограду лагеря. Это был лагерь для военнопленных. Мы быстро уехали обратно. Как выяснилось, в лагере находились русские, но он не был обозначен на специальных картах, и наша комиссия по репатриации о нем не знала. Когда мы добились права посетить этот лагерь, от него не осталось ничего, одни следы.
В Нюрнберге был комендантский час. Как-то к вечеру, возвращаясь в город, мы увидели ковылявшего на протезе вдоль шоссе немца. Он явно спешил добраться до дома и явно не успевал. Что же мы сделали? Остановили машину и немца довезли. Помню, как я подумала: «О, русский характер! Этот немец, может быть, и ногу-то потерял, убивая наших солдат на Восточном фронте!»
Американцы церемонились меньше. Была среди горничных в «Доме Руденко» одна немолодая немка. Как она рассказывала, ее муж был действительно убит на Восточном фронте, и она осталась с четырьмя детьми. В американской зоне существовали продуктовые карточки. По ее словам, продукты выдавались только тем, кто работал, иждивенцам – нет.
Однажды я заболела, лежала дома. Еду мне привозили в комнату на специальном двухъярусном столике. Мы полностью находились на американском довольствии, и нас буквально закармливали. Завтрак, к примеру, состоял (включая соки) из 5, 6, а то и 7 блюд. Платили мы из своей зарплаты пустяки.
Так вот, еду мне привозила эта немка. Как-то раз я взглянула на нее, пока она ждала, и буквально ахнула – такими жадными глазами она впилась в обилие продуктов, разложенных предо мной. Вот ту-то я и узнала, как трудно ей было прокормить детей.
Выносить продукты из «Дома Руденко» обслуживающему персоналу американцы не разрешали. Выздоровев, я регулярно напихивала свои карманы снедью и выходила за ворота. Обогнув угол и дождавшись немку, я передавала ей все, что смогла принести. Немка часто плакала.
Плакали, между прочим, многие из нашей обслуги, когда я уезжала из Нюрнберга совсем. Они ко мне хорошо относились.
Но «обслуга» была разная. Командовал всеми горничными вначале некий мажордом – маленький, незаметный, светловолосый, ничем не примечательный. Как-то раз, когда многие сотрудники советской делегации собрались в нашем доме и было довольно шумно и весело, мы уселись в уголке, где стоял большой приемник «Сименс-Шелл». Играла музыка, подносили вино. Среди присутствовавших суетился мажордом. Угощали вином и его. Заметно охмелев к концу вечера, он вдруг подсел к нам и сказал: «Вы так хорошо, по-человечески ко мне относитесь, а я подлец. Я приставлен шпионить за вами и докладывать все, что мне удастся узнать…» Больше мы его не видели. А был он, кажется, по национальности чех.
Среди служанок находилась одна довольно интересная молодая девица – яркая, черноволосая, резкая. Так эта девица даже не пыталась скрыть своей неприязни к нам. Мне всегда казалось, что она следила не только за всем происходившим в доме, но и за остальными горничными.
Поскольку обслуживающий персонал кончал работу в нашем доме довольно поздно, по домам, через весь разрушенный Нюрнберг, их вез один из наших шоферов в крытом грузовике. Звали шофера, по-моему, Трофим. Это был далеко не молодой человек, и судьба его была трагична и примечательна. Был [он родом из Центральной] России, кажется, из-под Тамбова. Провоевал всю войну. В Нюрнберге должен был получить приказ о демобилизации, но не спешил и нетерпения не испытывал. Он был совершенно одинок. Его семья и родные оказались под немецкой оккупацией. В их местности происходили жесточайшие бои, деревни были сожжены, люди разбрелись или разбежались, были убиты или исчезли в фашистском плену. Все его попытки навести справки и узнать о судьбе своих родных оказались безрезультатными.
Это был удивительно добрый, хороший человек, у которого не было дома, кроме нашего дома, и не было никого ближе и дороже, чем мы. Мы его любили.
В один прекрасный день разнеслась весть, что семья Трофима жива – все, включая детей. Только не осталось ни кола ни двора, и были все голы и босы. Никто не учился. Школа была уничтожена немцами.
Трофим стал собираться домой. Хотелось ему помочь. Через административную группу, где я работала, советская делегация получала от американцев все необходимое в смысле канцелярских принадлежностей и оборудования кабинетов. По моей просьбе американцы притащили огромный короб, полный тетрадей и резинок, ручек и карандашей, линеек и блокнотов, и даже письменных (красных с золотом) приборов. Увидев короб, Трофим не мог поверить своим глазам. Глубоко растроганный, он долго всех благодарил… А потом пришел в кабинет, как всегда застенчивый, и принес мне «свой единственный трофей» – коралловые маленькие сережки в виде розочек. И стал упрашивать, чтобы я их взяла – «на память»… Я долго их хранила. Потом в многочисленных переездах они, к сожалению, затерялись. Но память об этих сережках я храню по сей день.
У Трофима уже были оформлены все документы, и он дорабатывал последние дни, когда поздним вечером, возвращаясь после доставки служанок домой, он посадил к себе в кузов и кабину группу «голосовавших» негров. Негры были пьяны. Эти «пассажиры» нанесли Трофиму, если не ошибаюсь, 18 ножевых ран, в том числе в голову. Истекающего кровью, потерявшего сознание, они швырнули Трофима в кювет, а машину угнали и бросили. Трофима отправили в больницу. Он остался жив, но в результате тяжелой операции стал каким-то странным, дурачком. Мозг был поврежден. Домой, на Родину, мы отправляли инвалида.
Помню, вечером я сидела в холле «Гранд-Отеля» с каким-то американским полковником, переводя его беседу с нашим журналистом Полторацким. Американец был элегантен, выбрит, отутюжен, в руке держал светло-желтые лайковые перчатки. Вдруг через входную вращающуюся дверь в отель вошел… негр. Он был молод, высок и щурился от яркого света. Он кого-то искал… Извинившись, наш американский собеседник встал и направился к двери. В одну минуту он отхлестал негра по лицу желтыми лайковыми перчатками. За то, что тот посмел войти в отель. Затем полковник вернулся к нам и продолжал беседу. Нас обоих трясло.
Виктор Васильевич Полторацкий (настоящая фамилия – Погостин; 18 апреля 1907, Асхабад, – 9 мая 1982, Москва) – писатель, поэт и журналист, лауреат Сталинской премии 3-й степени (1952). Сын машиниста железной дороги, его родной город в 1919–1927 годах назывался Полторацком, и Погостин позже взял себе псевдоним Полторацкий. В 1910 году Погостины вернулись в родной город отца – Гусь-Хрустальный. В 1921–1927 годах будущий писатель по семейной традиции работал в паровозном депо, а затем продолжил учебу в Ярославском педагогическом институте. С 1933 года он работал в прессе в Иванове. Во время Великой Отечественной войны Полторацкий отправился на фронт, а затем стал спецкором газеты «Известия». В 1945–1946 годах командировывался в Нюрнберг и позже часто бывал в зарубежных командировках. В 1956–1958 годах Полторацкий работал главным редактором альманаха «Наш современник», в 1958–1961 годах – газеты «Литература и жизнь». В 1965 году он вернулся в родные «Известия» и возглавил литературный отдел.
Вскоре после этого полковник был убит. Его обезображенный труп был с трудом обнаружен в развалинах города.
В Нюрнберге негры жили отдельно. Я в их лагере была. Их было много, и жили они очень скученно. Встретили нас, белых, насупившись. Один негр сказал: «Когда нужно было проливать кровь, никто не обращал внимания на то, что наша кожа черная».
В Нюрнберге находился огромный стадион, где нацисты проводили свои парады. Во время процесса на стадионе стали регулярно появляться изображения свастики. Их замазывали, они появлялись вновь. Американцы расставляли часовых, но и свастика продолжала появляться.
Имеется в виду территория съездов НСДАП (Reichsparteitagsgelände) – район площадью более 11 11 км2, расположенный на юго-востоке Нюрнберга, вокруг озера Дутцендтейх. Здесь с 1933 по 1938 год проводились съезды НСДАП, а в 1934– годах велось активное строительство «партийного комплекса». Основные (и наиболее важные) объекты этой территории: незаконченный Зал конгрессов (Kongresshalle); так и начатый Германский стадион (Deutsches Stadion); Городской стадион (Städtisches Stadion); Поле Цеппелина (Zeppelinfeld) с колоссальной трибуной, с которой выступал Гитлер; Луитпольд-арена (Luitpoldarena), площадью 84 тыс. м2; Большая улица (Große Straße) – главная ось всего комплекса, улица парадов длинной ок. 2 км и шириной 60 м; незаконченный комплекс сооружений Марсова поля; казармы СС. В данном случае имеется в виду Городской стадион.
Нам довелось беседовать с одним из советских военнопленных. В плен он попал после ранения, потеряв сознание. Он рассказывал, как немцы выставляли их голыми в клетках «напоказ» покупателям. Те проверяли их бицепсы и силу. Наш собеседник попал на работу в котельную завода и работал как раз тогда, когда массированный двухчасовой налет американцев превратил Нюрнберг в груду развалин. Этот человек поседел. В узкое окно подвала он видел, что творилось, но выйти не мог и сидел среди труб и котлов с кипящей водой, каждую секунду ожидая взрыва, грозившего ему мучительной и страшной смертью. Потом он наблюдал, как немцы, выбравшиеся из бомбоубежищ, раскапывали среди руин своих погибших родных. Делали они это, по его словам, без единого слова жалобы, без слез. То тут, то там звучали слова «Хайль Гитлер».
Скорее всего, имеется в ввиду авианалет 2 февраля 1945 года, в котором приняли участие 514 самолетов и который причинил наибольший ущерб городу. Погибло 1835 человек и около 3 тысяч было ранено, 100 тысяч жителей лишились жилья. Старый город был превращен в руины, всего было разрушено 4553 дома, 2047 – серьезно повреждено. Самый массовый налет англо-американцы провели 20–21 февраля 1945 года, в нем приняло участие 2035 самолетов. В ходе последнего налета погибли 1356 человек и 70 тысяч остались без крова.
На процесс прибыли члены Государственной комиссии по расследованию нацистских преступлений. Они привезли с собой ящики вещественных доказательств. Собственными глазами я видела человеческое мыло, изделия из человеческой кожи: ремни, дамские сумки, абажуры… Мыло было в огромных брусках.
Имеется в виду Чрезвычайная государственная комиссия по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников и причиненного ими ущерба гражданам, колхозам, общественным организациям, государственным предприятиям и учреждениям (ЧГК) СССР, созданная Указом Президиума Верховного совета СССР от 2 ноября 1942 года для «полного учета злодейских преступлений нацистов и причиненного ими ущерба советским гражданам и социалистическому государству, установления личности немецко-фашистских преступников с целью предания их суду и суровому наказанию; объединения и согласования уже проводимой советскими государственными органами работы в этой области».
Председателем стал секретарь ВЦСПС Н. М. Шверник. В состав комиссии вошли: секретарь ЦК ВКП(б) А. А. Жданов; академики АН СССР – писатель А. Н. Толстой, историк Е. В. Тарле, нейрохирург Н. Н. Бурденко, гидроэнергетик Б. Е. Веденеев, биолог и агроном Т. Д. Лысенко, юрист И. П. Трайнин, а также летчик Герой Советского Союза В. С. Гризодубова и митрополит Киевский и Галицкий Николай (Ярушевич).
Разрушенный бомбардировками Нюрнберг
Члены Комиссии также привезли с собой большие альбомы с фотографиями о зверствах, учиненных немцами во время оккупации.
До этого я никогда не была ни в Ленинграде, ни в Павловске, ни в Петергофе, ни в Царском Селе. Среди альбомов был один, в котором фотографии на левой стороне показывали, что было до войны, а фотографии справа – что осталось после немцев.
Листая этот альбом, с трудом веря своим глазам, я наполнилась лютой, неистребимой ненавистью к фашизму.
Вскоре после приезда Комиссии мы поехали в соседний городок Фюрт за покупками. Нам были нужны канцелярские принадлежности. Прямо на дороге, за мостом, слева, в нижнем этаже дома была то ли лавчонка, то ли магазин. Вошли. Магазин состоял из одной узкой комнаты, перегороженной в глубине прилавком. Стена сзади прилавка была уставлена товаром. За прилавком стоял пожилой немец. Боря Соловов, говоривший по-немецки, перечислил, что нам было нужно. Немец улыбался, угодливо выставлял товар. Дошла очередь до какой-то бутылки. И немец пояснил, что, пользуясь клеем, который в ней содержался, лучше не пачкать пальцы и не слизывать прилипший к ним клей, ибо клей этот был сварен из человеческих костей. При этом он показал на наклейку.
Не помня себя от ужаса, я схватила бутылку и с силой швырнула ее о стену. Я не возражала бы, если бы она попала и в продавца. Мы ринулись вон из магазина, сели в машину и уехали. В глазах немца был страх. Меня тошнило.
Возвратившись, я рассказала все руководству. Мне посоветовали, довольно твердо, впредь держать себя в руках. Совет я выслушала, но внутренне меня не убедили. Держать себя в таких случаях в руках нельзя. Больше я по магазинам не ездила.
Из Москвы мы, группа переводчиц во главе с [Николаем] Орловым*, вылетели в Нюрнберг в плохую погоду, совершенно нелетную. Самолет, на который нас должны были «погрузить», был военным и предназначался для парашютистов. Вылет задерживался. Мимо нас на Центральном аэропорту расхаживал абсолютно нетрезвый, отчаянный, видавший виды пилот. Обстановка выглядела несколько тревожной и малоуспокоительной. Ветер дул «в лицо», летели мы долго, часов 6. Берлин нас не принял, самолет кружил, снижаясь и поднимаясь. Состояние было омерзительное. Когда мы сели, летевший с нами британский атташе выскочил пулей. Его тошнило. Закоченевшие и уставшие, мы были переправлены в Карлсхорст[192].
Командировка в Нюрнберг началась. Куда же нас поместили? Типичное для того времени Берлина здание было высоким, но без лифта. Таня Гиляревская и я оказались на 6-м или 7-м этаже, в квартире, состоявшей из нескольких больших комнат, полных мебели, посуды, книг и с полным отсутствием одеял, простыней и подушек. Спали, накрывшись собственными пальто. У убежавшего хозяина был огромный кабинет, уставленный книгами и обитый деревом и кожей. Первое, что нам бросилось в глаза, была книга Гитлера «Mein Kampf». В отличие от других, она стояла не корешком, а прямо.
На кухне полки были заполнены белой эмалированной посудой. Спальня была из голубой карельской березы с черными лаковыми ручками. На пустом трельяже у окна осиротело стояла миниатюрная сине-серая стеклянная ваза. На окне, ведущем на балкон, колыхалась тюлевая штора.
В доме царила мертвая тишина. Все кругом было безлюдно. Время от времени где-то внизу, как выстрел, хлопала дверь.
Со всеми вопросами мы должны были обращаться к молодой немке, выполнявшей функции портье. В проем лестничной клетки мы изредка улавливали ее присутствие, но к нам она не поднималась.
Чувствуя себя ужасно неловко в чужом доме, не зная, что и где найти, стесняясь прикоснуться к вещам, пусть брошенным, но нам не принадлежавшим, мы раз рискнули немку позвать. «Freulein, kommen Sie hier, bitte!»[193], – робким голосом взмолилась я, перегнувшись через перила. Freulein не пришла. Так началась наша короткая жизнь в Берлине.
По утрам мы отправлялись пешком в СВАГ. Это было недалеко, В Берлине стояла в самом разгаре золотая осень. Под ногами шуршали опавшие листья.
Поскольку из Москвы нас отправляли довольно поспешно, экипировку, тогда поломавшуюся, мы должны были получить через СВАГ. В основном она состояла из случайных, одинаковых, мало интересных вещей, которые пригодились в Нюрнберге весьма относительно. Не могли же мы, в конце концов, ходить как в униформе! В том же «распределителе» мы истратили на покупки часть полученных денег. Мне понравилось только белье.
Кругом стояли небольшие, не поврежденные бомбежками коттеджи. Более предприимчивые немцы пооткрывали частные магазинчики. Помню один – в нем продавались парфюмерия и косметика. Я впервые узнала запах лаванды…
Мы ждали отъезда в Нюрнберг каждый день. В СВАГ нас инструктировали и с нами беседовали, но в общем там было явно не до нас. Ходили мы в СВАГ обедать, каждый день следуя по одному и тому же маршруту, в один и тот же час. Однажды мы решили пойти иной дорогой. В ту минуту, когда мы обычно приближались к определенному отрезку тихой, покрытой золотым ковром улочки, около тротуара взорвалась подложенная мина…
Нам все-таки удалось посмотреть Берлин.
Помню парк, где валялись поверженные белые статуи и перевернутые старинные урны… Скамейки стояли дыбом, многие деревья были вырваны с корнем[194]… По парку шла пожилая немка с мальчиком лет 10. Мужчин в Берлине почти не было видно. Немного стариков да калеки – вот и всё. Женщины, в особенности пожилые, показались мне похожими на евреек, и я подумала, что наверняка в жилах немцев текла иудейская кровь…
В своих путешествиях по Берлину мы добирались и до Бранденбургских ворот, и до Рейхстага, Курфюрстендамм и Унтер ден Линден. Наш шофер, говоривший «на О», обычно так и предлагал: «Давайте отправимся тудой-сюдой, округ Золотой бабы…», имея в виду огромную статую Победы, стоявшую в конце Курфюрстендамм.
За Бранденбургскими воротами бурлила толкучка, где немцы торговали пожитками и меняли тряпки на еду. Одна из наших переводчиц, очень смешная, ныне покойная Житская приобрела себе нелепое вечернее платье из серого муара со смятыми малиново-лиловыми цветами. Житскую задержал американский патруль. Нашему начальству пришлось ее выручать. На всякий случай, всем нам был дан нагоняй.
Бранденбургские ворота в Берлине, 1945 год
К Бранденбургским воротам вела широкая улица, кажется, Унтер ден Линден. Все здания были полностью разрушены, но в каждом подвале был открыт «погребок». Из каждого «погребка» неслась зазывающая джазовая музыка… Болтались яркие рекламы.
Как-то к вечеру мы попали на Александрплац и увидели две группы «постояльцев». В одну входили американские солдаты, торговавшие трофейными часами; в другую – жалкие, изможденные немецкие проститутки, размалеванные и наряженные в нелепые обшарпанные туалеты. Солдатам торговать не разрешалось. Они нанизывали часы, иногда штук по 16, на обе руки, почти до плеча. Как только появлялся «клиент», рукава отвертывались и товар показывался лицом. Говорили, что марки обменивались в американской армии на доллары из расчета 10 к 1. Американский часовой, стоявший в здании Суда около двери, ведущей в кабинеты Руденко и Покровского, тоже торговал часами таким же способом.
Колесила по Берлину я и с Романом Карменом. Помню, как мы въехали в небольшую улицу и убедились, что проехать по ней было нельзя. Кругом высились горы разбитого кирпича, большинство домов были полностью или частично разрушены. Среди кирпича вилась протоптанная тропка – где-то ютились люди. Мы стояли у машины, внимательно осматриваясь кругом. От высокого дома справа осталась лишь одна стена. На 3-м или 4-м этаже этой стены, прилепившись на чудом уцелевшем куске пола, буквально в воздухе повисло пианино… И вдруг стена стала колыхаться как маятник. «Скорей в машину!» – крикнул Кармен, и мы рванулись назад. Стена с грохотом рухнула…
Роман Лазаревич Кармен (настоящие имя и фамилия – Эфраим Лейзорович Корнман; 17 ноября 1906, Одесса, – 28 апреля 1978, Москва) – режиссер и оператор, народный артист СССР (1966), Герой Социалистического Труда (1976), трехкратный лауреат Сталинской премии (1942, 1947, 1952), лауреат Ленинской (1960) и Государственной премий СССР (1975). В качестве кинооператора находился в революционных войсках во время гражданской войны в Испании (1936–1939). В 1939 году вступил в ВКП(б). Во время Великой Отечественной войны – на фронте. Снятые им материалы вошли в фильмы «Разгром немецких войск под Москвой» (1942), «Ленинград в борьбе» (1942), «Берлин» (1945). Кармен был автором сценария, режиссером и руководителем фильма «Суд народов» (1947) о Нюрнбергском процессе.
По городу ходили трамваи. Я никак не могла заставить себя войти в трамвай и сесть или взяться за трамвайную ручку. Оказавшись реально на земле страны, которая явилась причиной такой ужасной войны, всей своей душой, умом и сердцем я отказывалась поверить в реальность ее существования, ее воздуха, ее людей…
Выехали мы из Берлина в крытом грузовике. Временами мерзли. Когда проезжали Саксонию и Баварию, стало теплее. Не помню, проезжали ли мы большие города, да и были ли они, большие города. Меня поразил порядок, аккуратная, пусть разбитая, но чистота. Рассказывали, что немцы тщательно собирали банки, пузырьки, посуду и не рубили деревья в лесах. Когда было нужно топливо, они подбирали валежник… Леса стояли чистые, прибранные и пустые.
По пути попадались крохотные городишки. Вдоль дорог росли фруктовые деревья. В одном из таких кукольных городочков мы остановились переночевать. К жилому дому примыкал хлев.
Нам выдали по кувшину молока и куску хлеба. Отвели комнаты. Первый раз в своей жизни я спала на двух больших кроватях, составленных рядом, под пуховыми ситцевыми перинами. У изголовья тикала «кукушка». Где-то трещал сверчок. Скрипели половицы. Было тихо и душно. Легкая, но жаркая перина мешала дышать. Я без конца просыпалась, чтобы проверить, жива ли Таня Гиляревская, спавшая рядом. Почему-то мне казалось, что под периной она обязательно задохнется.
В Плауэн мы прибыли в сумерки. Город был сильно разрушен. Загроможденные улицы, руины домов, наступавшая темнота создавали ощущение отчужденности и тревоги. Дороги мы не знали. Как ехать дальше и куда – спросить было не у кого. Людей было много, они сновали и исчезали, стараясь не входить с нами в контакт. Поразило обилие женщин с детскими колясками. Коляски вмещали одного, двух, трех и четверых детей. «Односпальные» коляски попадались редко. Позже нам сказали, что Плауэн – центр, в котором нацисты развивали свои теории воспроизведения нации…
Настроение в городе было угрюмым, зловеще враждебным. Нам без конца указывали неправильную дорогу, и, вместо того, чтобы выехать из города, мы продолжали по нему кружить. Все нервничали. Наступала темнота. В большинстве своем люди проходили мимо, не отвечая и не останавливаясь. Наконец, один инвалид остановился и на вопрос переводчицы путь указал.
Покинув город, мы оказались на шоссе. Кажется, это была автострада – дорога, проложенная на костях людей. Местность началась гористая, покрытая темными лесами, с обилием узких ущелий. Из ущелий доносился шум воды. Нам было сказано ехать до моста, который появится справа. Шофер спешил. Наконец, показался белевший мост. Шофер круто свернул… и, к счастью, сумел затормозить. Мост был взорван. Внизу бурлила горная река. Еще бы немного, и наша машина полетела бы с кручи вниз…
Мы подъехали к советской заставе, отделявшей советскую зону от американской, когда солнце близилось к закату. Стоял прекрасный осенний день. Мирно щебетали птицы, шлагбаум был поднят, советский часовой был совершенно покоен на посту. На американской стороне часовой жевал резинку, расставив ноги. Пока проверяли наши сопроводительные документы, раздался телефонный звонок. О чем-то переговорив, часовой молча направился к шлагбауму и стал его опускать. Это был исторический момент закрытия нашей зоны.
Вместо того чтобы следовать дальше в Нюрнберг, мы были вынуждены свернуть в сторону и направиться в маленькое местечко с большим помещичьим домом, где находился наш советский полковник – комендант. Полковник был молодой и внешне напоминал императора Павла I. Он непробудно пил. Ему осточертела Германия и очень хотелось домой. Родом он был не то с Кубани, не то из Бердянска. Большинство его соратников уже были демобилизованы, ему приказали ждать. Ждать было тошно.
Нас он встретил радостно и широко. Мы были «свои». И ему страшно не хотелось нас отпускать. Энергично, как в полку, он стал отдавать распоряжения об обеде и размещении нежданных гостей. Кругом носилась немецкая прислуга, с громкими криками метались под ногами немецкие гуси и прочая живность… Полковник был горяч и добр, и, конечно, все это прекрасно знали.
Обед был подан в огромной парадной столовой. Вдоль стены тянулись длинные шкафы, заставленные хрусталем и посудой. Хрусталь я любила с детства. Отключившись от суматохи и шума, я рассматривала одну полку за другой. Полковник это заметил. В полном отчаянии от чужой, ненавистной ему обстановки, он сказал: «Бери! Бери, что хочешь! Всё бери!» Брать «всё» я, конечно, не стала, но на память о нашем хорошем и отчаянном хозяине увезла с собой маленький смешной молочник, который бережно храню до сих пор.
Международный военный трибунал заседал в большом зале, в котором, между прочим, не было дневного света, ибо все окна сзади длинного стола судей были всегда плотно закрыты шторами. У судей был «судейский молоток». В один прекрасный день он исчез.
Судейский молоток привез с собой судья от США Френсис Биддл, очень рассчитывавший, что именно его выберут председателем МВТ. По существующей легенде, этот молоток использовался на церемонии избрания Франклина Д. Рузвельта губернатором штата Нью-Йорк. Рузвельт долго хранил его у себя как счастливый талисман, а затем подарил Биддлу. Когда же место председателя занял англичанин Джеффри Лоуренс, Биддл нашел в себе силы и перед открытием – 20 ноября 1945 года – торжественно вручил молоток своему коллеге. Когда процесс открывался, молоток лежал на положенном месте (что зафиксировано кинохроникой), но через два дня он просто исчез. Как вспоминал А. И. Полторак: «Узнав историю этого инструмента, его “увели” журналисты, скорей всего, американские. Биддл длительное время был безутешен, но Лоуренс пережил происшедшее без заметного волнения».
Член Трибунала от США Френсис Биддл и заместитель члена Трибунала от США Джон Паркер
Зал был отделан темно-зеленым мрамором и деревом. Ниже судейского стола располагался секретариат. Еще ниже – стенографистки (американские стенографистки работали на специальных машинках). Напротив стенографисток, через не очень широкий проход, сидели защитники подсудимых, в большинстве своем члены национал-социалистской партии с большим стажем. Справа, за трибуной, с которой выступали обвинители, стояли обвинительские столы всех 4-х делегаций – советской, американской, английской и французской. Сзади обвинителей, перед галереей прессы и балконом для лиц, присутствовавших на Суде (Visitors’ Gallery) обычно сидели члены нашей и других делегаций, в том числе и я.
Подсудимые находились в отгороженном отсеке слева от столов обвинителей и входа в Зал cуда. Защитники сидели перед ними в мантиях. Перед судебными заседаниями обвиняемых доставляли по одному и под конвоем из тюрьмы, по подземному ходу, затем на лифте на 3-й этаж.
За спиной подсудимых, сидевших в два ряда, стояла американская охрана.
Трибуна для свидетелей располагалась слева от судейского стола, на одном уровне со специальными кабинами для переводчиков-синхронистов.
Как я уже писала, для входа в Зал cуда у нас были специальные пропуска, такие же, как для входа на территорию Юстиц-Паласа, но только полосы были не голубые, а грязновато-желтые.
Подсудимые сидели в тюрьме в отдельных камерах, но обедали вместе. Во время заседаний суда имели право переговариваться друг с другом и со своими адвокатами.
Что представляли из себя подсудимые в Зале cуда и как они себя вели?
Надо сказать, что все они поголовно и единодушно выставляли себя чуть ли не как «невинных детей». Разумеется, никто из них не имел «ни малейшего представления» ни о преступных методах войны, использовавшихся нацистской Германией, ни о пытках и расправах в застенках гестапо, ни о деятельности СС и СД, ни о том, что творилось в концлагерях и лагерях смерти. Во всем были виноваты, по их заверениям, прежде всего Гитлер и Гиммлер (благо ни того, ни другого не было в живых).
Никто из подсудимых не выступил в защиту нацизма – той самой идеологии, которая привела их к власти и которую они так рьяно проводили в жизнь. Никто друг друга не поддерживал, не защищал.
И невольно приходили на память тысячи растерзанных фашистами людей, не предавших ни своих товарищей, ни своих идеалов; людей, которые предпочли мученическую смерть предательству и не дрогнули, какие бы чудовищные пытки им ни пришлось перенести. А ведь среди тех людей действительно были и дети. Достаточно вспомнить «Молодую гвардию».
Конечно, никто из руководителей Третьего рейха не рассчитывал кончить жизнь на виселице. Их взгляд на будущее был более «оптимистичен», хоть и «однобок». Но они собирались подчинить себе весь мир, топтать вековые культуры и истреблять целые народы. Так нужно же было иметь достоинство мужественно идти до конца – проиграв.
Могли ли они, отчаянно пытавшиеся «спасти свои шкуры», вызвать иное чувство, кроме брезгливого презрения? Нет, нет и нет! Если не считать, конечно, ужаса.
Итак.
Бывший министр иностранных дел [Иоахим фон] РИББЕНТРОП, опустившийся и постаревший, смотрел какими-то невидящими глазами. После самоубийства [руководителя Немецкого трудового фронта Роберта] Лея (Лей удавился в камере) у всех подсудимых изъяли галстуки и шнурки. Он шаркал в огромных ботинках, напоминавших низкие валенки. По-моему, единственный из всех подсудимых, он, во всяком случае в начале процесса, тихо и незаметно поднимал руку в фашистском приветствии в Зале суда, произнося слово «Хайль!» как только упоминалось имя Гитлера. Находясь в тюрьме, так же как и Розенберг, Риббентроп писал мемуары. Сразу же после казни они были изданы в Англии и США.
Начальник штаба Верховного главнокомандования[195] [генерал-]фельдмаршал [Вильгельм] КЕЙТЕЛЬ сохранял военную выправку, сидел прямо и почти неподвижно. Я была на одном из его допросов. Когда с него брали клятву, что он будет говорить только правду и ничего, кроме правды, он добавил: «Во всем, что не будет касаться моей военной присяги. Я солдат». Кейтель упрямо повторял, что не имел никакого касательства к действиям, производимым СС, СД и пр. организациями. «Я – профессиональный военный, я занимался военными действиями, стараясь выиграть войну, – вот и все», – твердил он. Кейтель резко изменился после блестящего выступления Паулюса в суде. Он сник и сдал. Его дело было проиграно. В памяти осталось ощущение, что до конца процесса он так и не поднял головы. Паулюс, кроме всего прочего, был его личным другом.
Во время обеденного перерыва (слева направо по кругу): Альфред Розенберг, Герман Геринг, Карл Дёниц, Вальтер Функ, Бальдур фон Ширах
Герман ГЕРИНГ, «наци № 2», сидел, подобно чудовищной туше, вальяжно. Вместо галстука на шее была завязана темно-синяя косынка в мелкий белый горошек. Геринг разглядывал зал внимательно, подмигивая женщинам, в частности мне. Я никогда не видела человека (если Геринга можно назвать человеком) таких размеров. На френче виднелись отверстия от множества снятых орденов. Взгляд был тяжелый и страшный, но страха в нем не было. Геринг на что-то надеялся. Может быть, страх свой умело скрывал. Постепенно он худел, и френч стал болтаться на нем почти как распашонка. Но сила в нем сохранялась огромная.
Мне довелось видеть несколько нацистских фильмов, «посвященных», если так можно выразиться, фашистским концентрационным лагерям. Невозможно поверить, что находились операторы, снимавшие процесс сжигания сотен людей в печах или массовые пытки и расстрелы. Геринг, по-видимому, испытывал особое удовольствие, лицезрея уничтожение узников. В одном из фильмов запечатлелась ясно в памяти следующая картина: двор, покрытый снегом, слева длинный ряд горящих печей. Через двор на пленке снизу вверх медленно движется сквозь строй немецких охранников длинная очередь людей. Доходя до определенного места, они снимают одежду. Сбоку стоит небольшой оркестр тоже из узников. Оркестр играет… Специальная команда «подсаживает» людей на огромные лопаты и… засовывает в пылающий огонь. Периодически печи закрываются на задвижки.
Мы смотрели на это, оцепенев от ужаса. А вот Геринг с Кальтенбруннером приехали в лагерь специально и позировали перед камерой! Геринг вообще любил «развлекаться». Среди всего прочего он обожал маскарады. Много пленки прошло перед нашими глазами, где он снимался в разных костюмах, верхом (даже на ослике), видимо чрезвычайно довольный собой.
Осужденный на казнь через повешение, Геринг отравился в своей камере цианистым калием за несколько часов до исполнения приговора. Существовало несколько версий относительно того, как он этот цианистый калий получил. Один иностранный журналист утверждал, что проник в зал суда до начала заседания и прикрепил ампулу при помощи жевательной резинки, что мало вероятно. Скорее всего, так считало наше руководство, жена Геринга, приехавшая в Нюрнберг за несколько дней до казни, подкупила американского часового (или кого-нибудь еще). Сделать это было нетрудно.
Руководитель Гитлерюгенд Бальдур фон ШИРАХ, воспитанный, как говорили, в пеленках из брюссельских кружев, сохранял известную элегантность, следил за своей внешностью и эмоций своих не выдавал. Он был почти непроницаемо спокоен. Приговоренный к 20 годам тюремного заключения, Ширах проводил это время в тюрьме Шпандау, читая бульварные и детективные романы. Ходили слухи, что в этой тюрьме он чуть было не повесился, узнав, что жена хочет с ним развестись.
Гросс-адмирал [Карл] ДЁНИЦ, видимо, рассчитывал на то, что к нему отнесутся милостиво, рассчитывал на помощь англичан. Он сидел ровно, соблюдая привычную военно-морскую выправку. И только глаза, при полной неподвижности лица, буравили действительность и зал.
Дёниц был виновен в развязывании и ведении агрессивных войн, был фанатическим приверженцем Гитлера. Он был главнокомандующим военно-морскими силами Третьего рейха. После самоубийства Гитлера стал фактическим главой государства. Это Дёниц отдавал приказы об убийстве людей, спасавшихся с потопленных судов, его подводные лодки топили беззащитные торговые и госпитальные суда как союзных, так и нейтральных стран, расстреливая пассажиров и команды.
В самом финале войны у Дёница нашлись высокопоставленные покровители: с помощью английских генералов, в сговоре с реакционными кругами Англии он требовал продолжения вооруженной борьбы против советских войск.
Лондон и английский премьер-министр Уинстон Черчилль дали тогда понять, что «новый фюрер» и его «правительство» будут признаны западными союзниками.
И опять всплывает в памяти тот документ…
Трибунал приговорил Дёница только к 10 годам тюремного заключения. В 1956 году он вышел из тюрьмы и до самой смерти, получая великолепную пенсию, продолжал бороться за фашизм.
Начальник Штаба оперативного руководства Верховного главнокомандования [вермахта генерал-полковник Альфред] Йодль очень нервничал с самого начала. Он бесконечно ерзал, краснел, бледнел. В глазах периодически металась паника. Недаром говорили, что когда его вели на казнь, он упирался и визжал.
Как-то особняком и, в общем, спокойно сидел дипломат [Франц] фон Папен. Среди советской делегации он узнал Шейнина и, к ужасу последнего, ему поклонился. Шейнин и фон Папен встречались в Тегеране.
Жуткой, нечеловеческой жестокостью веяло от гаулейтера Польши[196] [Ганса] Франка. Он выглядел как вурдалак. На лице не было ни кровинки; кровь, казалось, запеклась на губах – темных, стиснутых и тонких. Я была на одном из допросов Франка, который проводил Лихачев. Меня поместили в углу комнаты, слева от окна, за темной и прозрачной ширмой, и попросили не подавать признаков жизни. Лихачев сидел спиной к окну за темным массивным письменным столом. На столе стоял тяжелый письменный прибор. С другой стороны стола, лицом к Лихачеву и к свету, сел Франк. Лихачев предложил ему закурить. На столе перед Лихачевым лежал лист бумаги с перечнем вопросов. Не помню, что конкретно спрашивал Лихачев, кроме одного вопроса: «Правда ли, что Вы отдали приказ о расстреле каждого из 10 жителей деревни N по подозрению в помощи партизанам?» Бросив ледяной взгляд на Лихачева, Франк коротко спросил: «А что бы сделали Вы?»
Левая сторона скамьи подсудимых. В первом ряду: Герман Геринг, Иоахим фон Риббентроп, Вильгельм Кейтель, Альфред Розенберг; во втором ряду: Карл Дёниц, Эрих Рэдер, Бальдур фон Ширах, Фриц Заукель, Альфред Йодль
Лихачев строго следовал порядку вопросов, написанных на бумаге. Меня это поразило. Мне казалось, что следователь должен быть более свободным: слушать ответы подсудимого и задавать следующие вопросы, исходя из того, что подсудимый говорит. Только так, думалось мне, можно «загнать подсудимого в ловушку» и почерпнуть добавочные сведения. Мне казалось, что ограничиваться изучением стенограмм было недостаточно.
Реакция следователя должна быть спонтанной и «живой». Короче говоря, лихачевский допрос не показался мне высоко профессиональным и талантливым.
И был один момент, когда, читая следующий вопрос, Лихачев склонил свою лысеющую голову к столу. Нужно было видеть, как молниеносно замер Франк и как застыла его рука, подносившая ко рту папиросу… Его глаза метнулись к тяжелому письменному прибору, стоявшему прямо перед ним, все тело напряглось и сжалось, как у хищного зверя перед прыжком. На какую-то секунду я готова была закричать, боясь, что Франк размозжит Лихачеву голову. Но Лихачев голову поднял и Франк немедленно «обмяк».
Франк оставил 6 или 8 томов[197] страшнейших мемуаров, со спокойной педантичностью описав все ужасы, которые фашисты творили в Польше.
Как известно, правая рука Гитлера Рудольф ГЕСС предстал перед судом… сумасшедшим. В зале он тщательно возился с наушниками, прикладывал их к ушам, щекам, носу, клал их на колени, засовывал под мышку, поднимал перед собой – иначе говоря, делал все, что угодно, только не слушал передававшийся синхронный перевод. Гесс тупо смотрел вперед или по сторонам и всем своим поведением имитировал повадки обезьян.
На допросах его ответы были невразумительны. Возник вопрос: вменяем ли подсудимый Гесс или нет? А если нет, то можно ли вообще его судить?
Мне пришлось переводить протокол очной ставки, устроенной Гессу с Герингом. Геринг взывал к памяти Гесса, напоминал ему о буколической встрече на закате солнца в горах, где идиллически чирикали птицы, и сидели рядом их нежно ворковавшие жены… «Ты помнишь, Рудольф?» – спрашивал Геринг. «Рудольф» не помнил.
В Нюрнберг съехались врачи с разных концов света на консилиум. Советский Союз представляли Краснушкин, Сепп и Куршаков. Меня отправили с ними в качестве переводчицы.
Евгений Константинович Краснушкин (4 апреля 1885, Ростов-на-Дону, – 3 марта 1951, Москва) – психиатр, профессор МГУ. Краснушкин – один из создателей отечественной судебной психиатрии как самостоятельной дисциплины. В 1943–1951 годах он занимал пост директора Московской областной психиатрической клиники.
Евгений Константинович Сепп (5 сентября 1878, Землянск Воронежской губернии, – 10 ноября 1957, Москва) – невропатолог и нейрофизиолог, профессор МГУ. В 1939 году вступил в ВКП(б). В 1929–1957 годах заведующий кафедрой и директор клиники нервных болезней 1-го Московского медицинского института.
Николай Александрович Куршаков (1886, Кронштадт, – 13 августа 1973, Москва) – терапевт, профессор кафедры госпитальной терапии, член-корреспондент АМН СССР (1953), полковник медицинской службы. В 1945–1947 годах главный терапевт Наркомата здравоохранения СССР.
Экспертиза должна была состояться в зале тайных нацистских заседаний. Это был черный, мрачный зал, в котором сиденья располагались амфитеатром с 2-х сторон. В середине, выдвинутая вперед, была центральная прямоугольная ложа. Напротив, на сцене был экран. Всех попросили ничем не выдавать своего присутствия, не кашлять, не чихать. Затем потушили свет, и на экране нескончаемой чередой пошли нацистские фильмы. Маршировали парады, сжигались на кострах книги, проводились огромные митинги, исступленно кричали нацисты «Хайль!», одерживались победы, гремели ликования… Везде и всюду, в полном блеске своей былой карьеры фигурировал, чуть ли не центральной персоной, Гесс.
Когда в зале было темно и фильмы шли, Гесса впустили в ложу. Через некоторое время, дав ему возможность увлечься воспоминаниями и погрузиться в былое, на него был неожиданно направлен яркий луч света. Идея заключалась в том, чтобы застать выражение его лица врасплох. На лице Гесса, однако, не оказалось никакого выражения… Как я поняла, эксперимент завершился неудачей. В дальнейшем переводить совещания врачей и медицинских экспертов мне не довелось. Как известно, Гесс сам объявил себя нормальным, очевидно, когда понял, что ему удастся сохранить себе жизнь.
Первые недели в Нюрнберге были поглощены переводом протоколов допросов, проведенных американскими следователями. Получали мы, как правило, «слепые» копии, часто почти неразборчивые. Мы буквально ломали себе глаза. Помню, я обратила внимание на то, что в целом ряде случаев следователи предоставляли возможность подсудимым «улизнуть» от прямого ответа, не припирали, как говорится, их к стенке. Иногда вопросы следователей и их реакция приоткрывали лазейку, которую подсудимые, естественно, использовали.
Ко времени начала наших допросов все подсудимые поступили в распоряжение наших следователей в достаточной степени «препарированными», «подготовленными» и «выжатыми».
Герман Геринг во время перекрестного допроса; справа от него – группа переводчиков-синхронистов
Что я могу, по прошествии стольких лет, сказать о нашем руководстве?
Первое время моим «самым непосредственным» начальником был полковник [Сергей] Пирадов* – типично «восточный» человек, заставлявший нас много, без устали работать, державший нас вокруг себя, как цыплят наседка. По непонятным причинам, в «Гранд-Отеле» он не разрешал нам, переводчицам, танцевать с представителями советской делегации. Только с иностранцами. Очевидно, это входило в рамки его понятий об установлении дружбы, но совершенно противоречило нашим, в частности моим, устремлениям. Иностранцы танцевали в стиле, для нас непривычном, мы их стеснялись. В то же время в советской делегации были такие великолепные партнеры, как Павел Гришаев и фотокорреспондент Халдей. Халдей носил морскую форму и танцевал «по-морскому», покачиваясь из стороны в сторону, как палуба корабля.
Евгений Ананьевич Халдей (23 марта 1917, Юзовка Екатеринославской губернии, – 6 октября 1997, Москва) – фотограф, военный фотокорреспондент. В 1933 году начал работать фотокорреспондентом. С 1939 года корреспондент «Фотохроники ТАСС». Во время Великой Отечественной войны представлял редакцию ТАСС на ВМФ СССР. Снимал Потсдамскую конференцию, водружение флага над Рейхстагом, подписание акта капитуляции Германии и др. В 1948 году уволен из ТАСС как недостаточно политически грамотный. С 1957 года фотокорреспондент газеты «Правда».
За все ограничения мы на Пирадова сердились, но очень скоро, в Нюрнберге освоившись, слушаться его перестали. Все, за исключением Житской. У Житской с Пирадовым был роман.
Роман Андреевич Руденко казался мне, «с высоты» моих 20 лет, солидным, пожилым мужчиной. Солидным он был действительно. Но пожилым… Лишь недавно, в процессе телефонного разговора с одной из «судейских» переводчиц, я неожиданно узнала, что в Нюрнберге Руденко было всего лишь 38 лет.
В то время наша страна фактически не имела практики присутствия и работы на международных форумах такого масштаба. Какую же огромную ответственность он нес! Что же удивительного в том, что он был очень сдержан, взвешивал каждое слово и проводил часы в одиночестве в своем кабинете. Еще жива его переводчица Елена Дмитриева (впоследствии – Александрова), большая умница, великолепно воспитанный человек. Конечно, она о Руденко может рассказать значительно больше. Несмотря на неизменно ровное, вежливое и любезное отношение генерала Руденко ко мне, между нами всегда сохранялась определенная уважительная дистанция. Только один раз, перед появлением Паулюса в суде, когда Роман Андреевич объявил о том, что советская делегация сможет представить Паулюса в качестве свидетеля через 5 минут, «ибо в настоящее время он находится в этом здании на 1-м этаже», по-мальчишески задорно и весело блеснули его светло-голубые глаза; с высоты обвинительной трибуны он посмотрел на меня. В тот день в зале суда я выполняла функции его помощницы, сидя перед трибуной с папками необходимых документов, подавая их в нужное время ему. Это заседание суда зафиксировано на фотографии, она у меня есть.
Самым молодым обвинителем (так говорил мне Г. Н. Александров) был [Лев] Смирнов*. И, по его словам, Смирнов был «самым талантливым». У меня в памяти он остался как прекрасный оратор, более свободно, чем другие, чувствовавший себя на трибуне и часто говоривший, не глядя в текст. Смирнов умел «держать» аудиторию, «подчинять» ее себе. Интересно было бы послушать его допросы, если он их вел, чего, признаться, я не помню. Ходил Смирнов порывисто и энергично. Александров говорил, что на него возлагались большие надежды. Впоследствии, как известно, он занял пост председателя Верховного суда СССР.
Самым обаятельным был, безусловно, начальник Следственного отдела Георгий Николаевич Александров*. Звали мы его дружно «Жорж». Александров был моим первым служебным начальником. И, пожалуй, самым лучшим. Хотя на начальников мне всю жизнь везло.
Александров был удивительно легким, как теперь говорят, «коммуникабельным» человеком. И живым. Казалось, ему трудно было усидеть на одном месте несколько минут. Его редкая доброжелательность и демократичность привлекали к себе безотказно и мгновенно. Он был абсолютно непосредствен. Образность его выражений и неожиданность формулировок и обращений не поддаются описанию. Вся манера его поведения с трудом укладывалась в понятие «генерал».
Александров работал прекрасно. Его контактность была столь велика, что, казалось, американцы смотрели ему в рот и делали только то, что ему было нужно. Наверное, он был самой лучшей кандидатурой для ведения самых сложных переговоров.
В его лексикон входили такие немыслимые в служебном обиходе термины, как «сволочь», и даже хлеще. Но звучали они в его произнесении легко, весело и ласково, как комплимент.
На следующий день после нашего появления в Нюрнберге нас доставили в Юстиц-Палас. Мне было сказано представиться генералу Александрову. Советской делегации было отведено крыло здания Трибунала на 1-м этаже. Кабинет Александрова был крайним. Рядом с ним помещался Розенблит. Все комнаты сообщались: из одной в другую вела дверь.
Пройдя до конца коридора, я постучала. Ответа не последовало. Не зная, что предпринять, я стояла размышляя, когда дверь неожиданно распахнулась и предо мной предстал невысокий, худой человек в темной форме, с живым и подвижным лицом.
– Ты что ж, сволочь, не входишь? – промолвил генерал Александров приветливо (а это был он), и я вошла. Прозвучало слово «сволочь» в его устах как-то симпатично и отнюдь меня не обидело. Ошарашило – да. «Крошка, пошли в трактир», – раздалось несколько позже: генерал Александров пригласил на ланч. Сочетание озорного мальчишества с высокой и ответственной должностью было поразительным. С Александровым было удивительно весело и легко работать.
Я уже писала, что в Нюрнберге мы находились на американском довольствии. Ко всему ассортименту пищи мы в конце концов привыкли. Очень много пили разных соков, причем начали со всех; потом я лично в рот не могла взять ничего, кроме сока томатного.
Существенной проблемой оказался хлеб. Хлеб подавали пышный – белый и с изюмом. Он так и назывался Brot mit Rosinen[198]. С «розинами» мы ели все, включая селедку. Этот хлеб не лез в горло. Совсем.
В одном из телефонных разговоров с Москвой я попросила прислать, помимо каких-то вещей и моих любимых бриллиантовых сережек, также две буханки ржаного хлеба. (Одну из сережек я тут же уронила в раковину, и пришлось вызывать слесаря. Прожив всю жизнь в Новогиреево на даче, я понятия не имела о том, что из канализационных труб можно что-то извлечь и спасти. Я сочла серьгу погибшей. Тем не менее и к моей радости, она была спасена.) Буханки я спрятала в чемодан, который стоял в шкафу. Ключ от шкафа я всегда носила с собой.
Вечером за ужином нас неожиданно угостили селедкой с черным хлебом… Что-то в сердце ёкнуло: я имела неосторожность похвалиться в присутствии Александрова, что получила настоящий черный хлеб. Оглянулась. Лица обвинителей за ужином являли собой апофеоз младенческой невинности. Я выскочила из-за стола и пулей помчалась на 2-й этаж в свою комнату. Шкаф был открыт, чемодан – тоже, хлеб исчез… «Операцией» по взлому и изъятию хлеба руководил, конечно, «Жорж».
И я, и Таня Гиляревская любили спать с открытой дверью. Зима в Нюрнберге стояла теплая, хоть и сырая. Нам выдали дополнительные шерстяные американские одеяла цвета хаки. Такие же одеяла, сложенные вчетверо, лежали у постелей вместо ковров. Пол был паркетный. Покрытый лаком, он блестел. Одно из любимейших занятий Александрова, поскольку наша комната была большая, состояло в следующем: стоя на одной ноге, он катался на одеялах взад и вперед, как на катке. Он любил приходить к нам в гости, причем его совершенно не смущало ни время, ни то, чем мы занимались, ни вид, в котором мы пребывали. Из-за его розыгрышей и шуток можно было с легкостью очутиться в весьма неловком положении.
Однажды вечером я должна была идти зачем-то в кабинет к Р. А. Руденко. Александров тоже. Он остался в гостиной за столом и на вопрос, как объяснить Руденко его отсутствие, сказал мне: «Передай, что Александров занимается онанизмом». Этого слова я не знала. Направляясь к кабинету Руденко, я внутренним слухом чувствовала в нем что-то знакомое. Всплыли по аналогии суффиксов – «марксизм», «ленинизм»… Я успокоилась. Если бы я догадалась оглянуться назад! Какие физиономии я бы увидела!
Это был конкретный случай, позволивший мне лишний раз убедиться в исключительной выдержке и самообладании Р. А. Руденко. Ни один мускул не дрогнул на его полноватом, выбритом лице. Лишь глаза закрылись занавеской… Наутро от хохота сотрясалась вся советская делегация.
Прошли годы после нашего возвращения из Нюрнберга в Москву, и «нашел» меня не кто иной, как Александров. Я ехала днем в редакцию из Гагаринской поликлиники. Троллейбус был почти пустой. Я села сзади, ни на кого не глядя. Когда мы проезжали Гоголевский бульвар, вдруг слышу: «Ах ты, сволочь этакая! Куда же ты пропала?!» Поднимаю голову и вижу на одном из первых сидений улыбающегося и счастливого, поседевшего и постаревшего «Жоржа». Вскоре после этого, стоя за фруктами в Елисеевском магазине, я почувствовала, как что-то странное схватило клещами меня за горло. Это оказалась палка генерала Александрова, стоявшего в соседней очереди…
Заместитель члена Трибунала от СССР Александр Волчков и член Трибунала от СССР Иона Никитченко за столом МВТ, 1945 год
Александров оставил книгу воспоминаний о процессе. В ней ни разу, по-моему, не фигурирует местоимение «я»[199].
Прожив после Нюрнберга долгую жизнь, я великолепно понимаю, какую пользу приносили александровские розыгрыши, смех и шутки. Он вносил разрядку. Очень может быть, что весь мой «неофициальный» и внешне недисциплинированный, «авантюристичный» и демократичный, четкий, хоть внешне и несерьезный, стиль работы уходит корнями в Нюрнберг.
М. Ю. Рагинского я боялась. Он был очень серьезен и сдержан, «застегнут на все пуговицы». Я не помню его сидящим без дела. По-моему, он все время работал. И все время думал. После окончания Нюрнбергского процесса все возвратились, в той или иной степени, к своим делам. Марк Юрьевич продолжал твердо, преданно и активно бороться с фашизмом, и этой борьбе остался верен до сих пор. Международный военный трибунал в Нюрнберге определил всю его дальнейшую жизнь.
Самым пожилым был, по-видимому, полковник Розенблит, удивительно милый, тактичный, воспитанный, интеллигентный, добрый и образованный человек. Теоретик. Я буквально «купалась» в его добром ко мне отношении; напоминал он любящего дедушку. К нему в любой момент можно было обращаться за советом и помощью. В его отношении ко мне, конечно, сквозила определенная снисходительная и мягкая ирония. Никогда при мне он никаких серьезных и деловых разговоров не вел. С самого начала, тактично и спокойно, он провел какую-то невидимую черту, за которой велась серьезная и трудная работа, нас не касавшаяся и бывшая нам, попросту говоря, «не по зубам».
С «Левой Шейниным», как мы его звали, работать было очень легко. Обладавший изумительным чувством юмора, он любил рассказывать курьезные истории, в частности, из своей жизни, пересыпая их градом анекдотов. Там, где был «Лева Шейнин», почти всегда слышался смех. Делал он все хватко и быстро и жил по принципу «живи и дай жить другим». Мне кажется, что в его биографии Нюрнбергский процесс был, пусть чрезвычайным и очень важным, но эпизодом.
После окончания процесса, уже в Москве он как-то увидел меня на улице Горького, остановил свою машину, расспрашивал, как дела, оставил свой телефон. Звонить я не стала. Я любила в те годы повторять следующую фразу, в связи со своим знакомством со столькими известными, высокопоставленными людьми: «Нюрнберг был Нюрнбергом; Москва останется Москвой!» У меня было четкое ощущение своего места. Ведь в Нюрнберге мне довелось общаться и с Вышинским, и с Горшениным.
Для того, чтобы осуществлять контроль и решать все важнейшие и принципиальные вопросы, касавшиеся Нюрнбергского процесса, была создана Комиссия Политбюро ЦК ВКП(б) по подготовке и руководству Нюрнбергским процессом и ее своеобразный исполнительный орган во главе с А. Я. Вышинским. В него входили прокурор СССР К. П. Горшенин, председатель Верховного суда СССР И. Т. Голяков, нарком юстиции СССР Н. М. Рычков и три заместителя Л. П. Берии – B. С. Абакумов, Б. З. Кобулов и В. Н. Меркулов.
Андрей Януарьевич Вышинский (28 ноября 1883, Одесса, – 22 ноября 1954, Нью-Йорк) – академик АН СССР (1939), лауреат Сталинской премии (1947). В 1920 году вступил в РКП(б). В мае 1931 – июне 1933 года заместитель наркома юстиции РСФСР и прокурор РСФСР. С июня 1933 года заместитель прокурора, а в марте 1935-го – мае 1939 года прокурор СССР. Выступал как государственный обвинитель на фальсифицированных НКВД политических процессах 1936–1938 годов. С 1939 года член ЦК ВКП(б). С мая 1939 по май 1944 года заместитель председателя СНК СССР, одновременно в 1940–1946 годах 1-й заместитель наркома иностранных дел СССР. С марта 1946 года заместитель, с марта 1949-го по март 1953 года министр иностранных дел СССР. С октября 1952 года также кандидат в члены Президиума ЦК КПСС. Сразу после смерти Сталина, в марте 1953-го, выведен из Президиума ЦК, понижен до 1-го заместителя министра и назначен постоянным представителем СССР в ООН. Урна с прахом погребена в Кремлевской стене на Красной площади в Москве.
Константин Петрович Горшенин (28 мая 1907, Алатырь Симбирской губернии, – 27 мая 1978, Москва) – юрист. В 1930 году вступил в ВКП(б). В 1940–1943 годах нарком юстиции РСФСР. С ноября 1943 года прокурор СССР, с марта 1946 года – генеральный прокурор СССР. Руководил организацией и проведением многочисленных судебных процессов на территории СССР над военными преступниками, в т. ч. многочисленными открытыми процессами. Готовил наиболее известные суды – по делу генерала А. А. Власова, по делу генералов П. Н. Краснова и А. Г. Шкуро и т. д. Участвовал в подготовке Нюрнбергского и Токийского процессов над главными военными преступниками. С января 1948-го по май 1956 года министр юстиции СССР.
Как я уже писала, я с детства любила хрусталь. В соседнем от Нюрнберга городке (он назывался Фюрт) я купила в комиссионном магазине старинную хрустальную вазу. Ваза была вывезена из России.
Представьте себе серебряного рыбака, тянущего серебряную, чешуйчатую сеть, покрытую гладкой хрустальной волной. На гребне волны – маленькая серебряная рыбка.
Ваза была уникальной. Я любовалась ею и буквально не знала, как ее сберечь. Помимо того, что мне удалось приобрести нечто действительно прекрасное и ценное, я возвращала на Родину пусть крохотную, но все-таки толику из разграбленных оттуда ценностей.
Все мне завидовали. Деньги в Нюрнберге тратить было некуда. Практически они не имели для нас цены.
И вот в «Дом Руденко» приехал Вышинский. И был по этому случаю дан обед в его честь. Вышинский попросил, чтобы до начала обеда все бутылки со спиртным оставались нераспечатанными. Мне поручили за этим проследить.
Пока мы суетились вокруг стола, вошел Вышинский. Быстро все осмотрев, он остался доволен и, очевидно приняв меня за одну из немецких горничных, потрепал меня небрежно по щеке. Я обозлилась.
Дело на том не кончилось. На стол решили поставить фрукты. Фрукты захотелось преподнести в красивой вазе. Вспомнили про мою. Ваза произвела фурор. Я и не предполагала, что вижу ее в последний раз. Когда Вышинский уехал, он увез мою вазу с собой. Никто не рискнул ему сказать, что она являлась, в некотором роде, частной собственностью.
С Горшениным обстояло иначе. Весной 1946 года я заболела. Говорили, что климат в Нюрнберге тяжелый: ветры, дующие с четырех сторон, способствовали частой смене давления. У меня без конца текла из носа кровь. Я слегла. Стало плохо, одиноко и тоскливо.
За окном летел грязный, тающий снег и капала промозглая, безрадостная капель. По подоконнику периодически прогуливалась какая-то пичуга. Читать было нечего. В доме было тихо, безлюдно и пусто.
Мой знакомый звонил и писал из Москвы, уговаривая выбраться поскорей из Нюрнберга. В Москве открывалась Военно-дипломатическая академия, куда он мог меня устроить работать на прекрасных условиях, с окладом в 4000 рублей, полным обмундированием, большим бесплатным пайком и перспективой получения жилплощади. Для меня все это было очень важно в связи с женитьбой отца и приездом мачехи. Нужно было начинать самостоятельную жизнь. Правда, по условиям распределения я должна была еще два, кажется, года проработать в Институте иностранных языков, который я закончила, но мой знакомый обещал все уладить. Единственно, что его беспокоило, это опасность упустить место в Академии.
Попасть в Нюрнберг оказалось значительно проще, чем оттуда уехать. По-видимому, я работала неплохо и была нужна. На все мои просьбы руководство отвечало уговорами и отказом. Мне говорили, что отозвать меня могли только из Москвы. Отзывать было некому. И тут подоспела болезнь. Она могла послужить предлогом.
Для получения разрешения о выезде пришлось идти к Горшенину. Горшенин меня не знал. И вот, усилив и без того болезненную бледность лица голубовато-серой театральной пудрой, я пошла.
Увидев этот «труп», Горшенин поспешно встал и предложил мне, на всякий случай, сесть. Я бормотала что-то маловразумительное относительно семейного положения, необходимости думать о будущем и внезапно ухудшившемся здоровье. Когда услышала, в смысле перспектив, что меня собирались отправить на процесс в Японию[200], чуть не упала в обморок. Должно быть, я была «хороша», потому это разрешение об отъезде Горшенин дал.
На военный американский аэродром меня провожал Александров. Кроме меня, в Москву отправлялась переводчица Кулаковская. Сопровождал нас грузинский германист Михаил Квеселава, принимавший участие в подготовке Нюрнбергского процесса. Я звала его «Князь». Если бы не он, нам в Берлине пришлось бы очень плохо.
Михаил Александрович Квеселава (1913—?) – филолог-германист, философ, писатель, профессор. В 1941–1946 годах служил в рядах Красной армии, майор. В 1945–1946 годах во время Нюрнбергского процесса входил в группу переводчиков.
Самолет (в этом смысле мне везло) оказался опять-таки военным. Погода была сырая и промозглая. Когда мы садились, мы не обратили внимания на что-то очень громоздкое, заполнившее всю хвостовую часть. Нам было сказано, что перелет в Москву будет беспосадочный, поэтому мы были спокойны. Кулаковская лежала. Она была больна. Мне тоже очень нездоровилось.
Вопреки всему, самолет сел в Берлине. Нам сказали, что дальше он не полетит, надо было пересаживаться на рейсовый пассажирский и покупать билеты. Денег у нас не было. Все марки мы, естественно, истратили или раздали в Нюрнберге.
Близилась ночь. В Берлине шел дождь и была жуткая слякоть. С кем связываться, мы не знали, никаких номеров телефонов у нас не было. Более того, нам предложили оплатить перевозку из Нюрнберга в Берлин разобранной легковой машины, которая стояла в хвостовой части самолета и о которой мы понятия не имели. Один билет из Берлина в Москву стоил 6000 марок.
Кулаковская лежала, не поднимая головы. Я еле-еле держалась на ногах. Квеселава куда-то исчез. Других пассажиров видно не было. Аэропорт был безлюден, тускло освещен и пуст. Хотелось есть. Через какое-то время Квеселава возвратился, причем не один, а с машиной. Мы сели в машину и отправились к какому-то его знакомому.
Знакомый занимал большую квартиру. Она производила впечатление частного комиссионного магазина, сверху донизу забитого мебелью, торшерами, люстрами, посудой. Для того чтобы собрать деньги на билеты, сказал наш хозяин, нужно было что-то продать. Самым ходовым товаром оказались американские сигареты. Блок стоил, если не ошибаюсь, 4000 марок.
В Нюрнберге существовала система еженедельного снабжения, по специальным карточкам, сотрудников делегаций всякой мелочью: зубной пастой, щетками, мылом, ручками, карандашами и т. д. Назывались эти магазинчики «РХ» («Пи-Экс»). Я не курила, сигареты накопились. Я решила повезти их домой, благо особого багажа у меня не было. Кроме сигарет, везла духи (помню две марки «Tango» и «V» от слова «Victory»). В Москве я их раздарила. Странная вещь, но с наступлением болезни я совершенно перестала переносить их запах. Везла также конфеты (среди них были длинные витые вязкие сливовые тянучки: стоило взять их в рот, как они намертво прилипали к зубам, и что с ними делать, было непонятно. Не воспринимала я и соленый шоколад – он был в виде красивых, разноцветно украшенных конфет, которые лежали в коробке в несколько рядов). Помню, что везла 24 пары американских нейлоновых чулок, необыкновенно прочных. Наш предприимчивый хозяин посоветовал мне зашить чулки под подкладку моей меховой американской шубки (суслик под норку), чтобы не лишиться их на таможне в Москве.
Продав часть сигарет, мы купили билеты. Внести 24 000 марок за перевозку разобранной легковой машины мы отказались, и она осталась в Берлине. Уже в Москве выяснилось, что послал ее таким своеобразным способом «Лева Шейнин».
Среди наших обвинителей был генерал [Николай] Зоря*. Я не работала с ним, поэтому каких-либо личных воспоминаний у меня практически нет. Первое время он жил в «Гранд-Отеле», куда переехала Таня Гиляревская и где находились Федин, Вишневский[201] и др. Боря Соловов говорит, что Зоря сильно пил. Из переводчиц Зоря больше общался с Розой Борисовной Литвак и Полиной Михайловной Добровицкой. Добровицкая, сделавшая много для создания картотеки в Нюрнберге, подбирала документы для речи Зоря в качестве обвинителя.
Пребывание генерала Зоря в Нюрнберге закончилось трагически. В день его смерти все собирались ехать обедать «домой», как вдруг распорядок переменился. Обедали в Юстиц-Паласе, среди начальства явно наблюдался переполох. Было внушительно сказано не задавать ненужных вопросов и молчать. Генерал Зоря застрелился в своей комнате.
Слухи пошли разные. Официально было заявлено, что несчастье произошло, когда Зоря чистил оружие.
Комната, в которой Зоря жил с [Дмитрием] Каревым*, оказалась заперта. Боря Соловов вместе с помощником Озоля Денисовым[202] влезли на 2-й этаж через окно. Генерал Зоря лежал на постели голый, выпавшее из руки оружие покоилось на его груди.
Лев Николаевич Смирнов и Боря Соловов (по его словам) перелистали бумаги Зоря. Многие содержали какие-то извинения, в одной он прощался со всеми. Боря помнит звонок Зоря из «Гранд-Отеля». Тот был пьян, извинялся, что не может прибыть на празднование дня рождения Бори, и при этом плакал.
Событие постарались замять, чтобы не было лишнего шума. Лишь недавно, встретившись с сыном Зори в Комитете защиты мира, я узнала, что ему точно неизвестно, где похоронен его отец. Говорят, что тело было отвезено в Лейпциг. Сын Зори «хочет докопаться до истины, не веря в случайность смерти».
Позже Лихачев обронил следующую фразу: «Он запутался и испугался».
С генералом Зоря у меня косвенно связано одно довольно неприятное воспоминание. Дело в том, что, работая в административно-хозяйственной группе Озоля, я часто оставалась в кабинете одна: Озоль все время где-то разъезжал; Денисов, его помощник, – тоже. Денисов визами, насколько я помню, не занимался. Мы выдавали визы на въезд в нашу Восточную зону, американцы – в свою. Наших виз, откровенно говоря, я не помню: ими ведал Озоль, у членов советской делегации были, если не ошибаюсь, специальные пропуска.
У американцев существовала своя система, с которой я сталкивалась чаще.
Американцы выдавали по многу экземпляров каждой визы, кажется по 14. Копии виз могли вручаться для размещения при остановках, для ремонта машин, получения бензина и т. д. На каждой визе стояла давленая печать. Печать давили, как я писала выше, держа визу на ладони.
Однажды, когда Озоля не было на месте, кто-то из американцев пришел с просьбой оформить визу для немецкого ученого, срочно направлявшегося на конгресс в Берлин. Ученый почему-то задержался и очень спешил. Я сослалась на отсутствие Озоля. Американец выглядел явно расстроенным. Я очутилась в состоянии некоторой растерянности. Связанные с американцами системой выдачи виз, мы никогда с их стороны не встречали препятствий. Меня они знали и «выдавливали» свои визы с шутками и смехом. Звали они меня дружно распространенным ласкательным именем «Coonie».
Вид на Зал заседаний МВТ. Справа – скамья подсудимых, в центре – столы обвинения, за ними – места для прессы и гостей
Что-то колебалось в моей душе, но особенно раздумывать было некогда. Американец ждал. Я знала, где находилась печать у Озоля в письменном столе, нередко ею пользовалась в его присутствии. Много раз Озоль оформлял визы при мне, не проводя при этом никаких расспросов или процедур.
Короче говоря, я поставила печать.
Прошло несколько дней. Озоля по-прежнему не было. И вот днем, когда я находилась опять-таки одна в кабинете, вошел американский офицер. Званий их я не различала, они меня мало интересовали. Офицер был похож на испанца. На лице у него был шрам. В руке – стек. Мой посетитель спросил, не помню ли я о визе, выданной немецкому ученому, и сообщил, что, к сожалению, произошла большая неприятность, т. к. немец оказался шпионом и был схвачен в Берлине. К сожалению, продолжал американец, на визе стояла моя подпись. Он не был уверен, что советские власти отнесутся к этому благожелательно, тем более что официального права подписывать визу и ставить печать у меня не было. Я слушала, догадываясь, что за офицер ко мне явился и куда он клонит. Мысли вихрем неслись в голове. Никто, как назло, в кабинет не являлся. Каким-то десятым чувством я понимала, что выражение моего лица не должно было отражать ничего, кроме крайней растерянности и испуга. Американец продолжал вкрадчиво говорить… Я вспомнила, что уже встречала его в зале суда. Он там мелькал. Но за визой приходил не он… За это можно было зацепиться. Я стала лепетать насчет того, что за последние дни довольно много оформила виз и не очень хорошо понимаю, о какой конкретной визе шла речь. Я протянула руку и «на голубом глазу» попросила американца показать мне визу, которую он держал в руке, с «сочувствием» меня разглядывая. Кто был перед ним? Запутавшаяся девчонка, которую нужно было запутать. Он протянул мне визу. Выхватив ее из его рук, я вскочила, как ужаленная, и закричала во весь голос «Вон!». Стиснув зубы и сощурившись, американец вышел.
Вся в слезах я бросилась к Лихачеву и все рассказала. Связались с Берлином. Оказалось, что никакого шпиона никто не ловил. Меня успокоили, но посоветовали впредь быть осторожней.
Этот урок я запомнила на всю жизнь.
С офицером мне довелось вскоре встретиться опять.
В какой-то погожий день Лихачев, Зоря, Соловов и я поехали по окрестностям Нюрнберга. Местность, как известно, там холмистая, дорога была полна крутых поворотов. Вскоре сзади машины появились двое вооруженных мотоциклистов, спереди добавился один. Машина была «взята в вилку». Расстояние между мотоциклистами и нами постепенно сокращалось. Наконец, был дан знак следовать за мотоциклистом, который был впереди.
Нас привезли к большому зданию, напоминавшему загородный особняк. Лихачев и Зоря были в военной форме. Они остались в машине, являвшейся своего рода «советской территорией». Борис Соловов и я проследовали в дом.
В огромном, довольно мрачном, почти пустом помещении, оборудованном под кабинет, спиной к окну, за большим письменным столом стоял похожий на испанца американский офицер со стеком и шрамом на лице.
Состоялся резкий разговор. Говорила я, поскольку знала английский язык. В ответ на вопрос, на каком основании мы были задержаны, американец заявил, что мы «превысили скорость». Это была чушь: скорость в американской зоне вообще никто не соблюдал. Ее просто никто, по-моему, и не устанавливал. «Когда вы приедете в Москву, – заявила я, – вас встретят с большим гостеприимством». «Будь она трижды проклята, ваша Москва, вместе со всеми вами и вашим Сталиным!» – заорал американец и хлестнул стеком по письменному столу. – «Уберите ваш стек! Я не негр!» – крикнула я. Мы с Борей повернулись и пошли к дверям, ожидая, что нам, того гляди, в спину выпустят пулю.
Машину отпустили. Мы повернули назад. За нами проследовали мотоциклисты.
Когда мы отъехали на определенное расстояние, раздался выстрел. В нас не попали, следы пули были обнаружены сзади на машине.
Так закончилась эпопея с «испанцем».
Все-таки, как много значит возраст. Сейчас, когда я пишу эти строки, я не перестаю удивляться своей отчаянной, в общем-то, смелости. В моем теперешнем возрасте я не уверена, что смогла бы себя так повести.
В Нюрнберге за мной ухаживал Константин Федин. Он тоже посещал ресторан в «Гранд-Отеле», и мы часто сидели за одним столом. Его манера вести себя (и ухаживать тоже) переносила мое воображение во времена Интервенции, Гражданской войны и белой эмиграции в Одессе. С Фединым мне было как-то «не по себе» и скучно. Однажды он попросил кельнера поднести по рюмке вина семейству нищих немцев, которые нас развлекали в ресторане отеля, пиликая на инструментах, не умея ни петь, ни играть. Выпив вино, кланяясь жалко и подобострастно, семейство спустилось с эстрады, подошло к нашему столику и затянуло «Темную ночь…» Холеными руками Федин показывал немцам на свою «даму».
Мой отец, провоевавший всю войну на фронте, очень любил «Темную ночь»… Я разревелась и вылетела пулей из зала. Стиль «ухаживаний» Федина принадлежал к иной эпохе и был в то время мне чужд и непонятен. Находясь рядом с ним, я вспоминала картину «Неравный брак». Я все время испытывала неловкость.
Зато с кинорежиссером Романом Карменом или «Риммой», как мы его величали, мне было поразительно легко.
Кармен был человек легендарный. Стоило ему появиться, как лица солдат расплывались в счастливых улыбках. По армии ходили восторженные рассказы о том, как он въехал в горящий Берлин, сидя на одном из первых танков, и продолжал орудовать кинокамерой в самой гуще боев, совершенно не думая о собственной безопасности. Кармен славился фантастической храбростью. Кармен был удивительно красив.
Не знаю, где разместились остальные «киношники» в Нюрнберге, но Кармен поселился, конечно, в разбитом «Гранд-Отеле», то ли на 3-м, то ли на 4-м этаже. Лестниц не было, Кармен взбирался по доскам с веревками. Двери у его комнаты тоже не было. Висела какая-то ткань, символизировавшая портьеру. На столике стояла фотография жены и сына. Как-то Римма уговорил меня «зайти» к нему в гости. Он сшил себе новые модные брюки, и ему очень хотелось мне их показать. Пока за «портьерой» он переодевался, я рассматривала фотографию: и жена, и сын были тоже удивительно красивы. Говорили, что Кармен вывез жену из Западной Белоруссии.
В некоторой нерешительности оглядывала я крутившегося передо мной в «модных брюках» Римму. Брюки висели, на мой взгляд, как мешок. Но они, судя по всему, так нравились владельцу, что я их расхвалила как могла.
Кармен часто приглашал меня куда-нибудь пойти или поехать. Как правило, мне это не удавалось: то дела не отпускали, то люди. Но однажды – это было поздней осенью – я поехала с ним в Фаберовский дворец[203], где находился пресс-центр. Ехали поздно. Было холодно и сухо. На деревьях уже не было листьев, торчали одни голые ветки. На дороге было пустынно. На небе сияла полная луна. В маленькую машину набились до отказа Капустянский, Штатланд, Мукасей, Кармен, Халдей и я. Кто-то ехал на подножке… Мы неслись по пустынной дороге и вопили: «Хороша страна Болгария, но Россия лучше всех».
Александр Борисович Капустянский (1906—?) – фотограф. Во время Великой Отечественной войны – военный фотокорреспондент. В конце 1945-го командирован в Нюрнберг в качестве фотокорреспондента Совинформбюро.
Виктор Александрович Штатланд (11 сентября 1912, Алатырь Симбирской губернии, – 20 января 1971, Москва) – оператор-документалист, двукратный лауреат Сталинской премии 2-й степени (1941, 1947). Во время Великой Отечественной войны фронтовой кинооператор, с мая 1944-го по май 1945 года заместитель начальника Управления фронтовых киногрупп. С июля 1945 года начальник киногруппы Советских оккупационных войск в Германии.
Борис Константинович Макасеев (11 июня 1907, Москва, – 13 декабря 1989, Москва) – оператор и режиссер документального кино, 4-кратный лауреат Сталинской премии (1946, 1947, 1948, 1951). Во время Великой Отечественной войны – фронтовой кинооператор, в конце 1945-го командирован в Нюрнберг.
Пресс-центр плавал в сизых волнах табачного дыма. Огромное количество людей сидело за столиками, освещенными «интимными» лампами. Между столиками из стороны в сторону качались танцующие пары. Томно стонал саксофон… Мелькнуло раскрасневшееся лицо нашей переводчицы Вали Валицкой.
Я была в Пресс-центре еще раз для того, чтобы посмотреть американский фильм. Антураж (на экране) был экзотический, с дикими животными, пальмами и дворцами. Фильм был приключенческий, и в наиболее острые, захватывающие моменты американцы выражали свой восторг свистом и топаньем ног (если ноги не покоились на спинках впереди стоявших кресел).
Я не могу, естественно, писать «за всю» советскую делегацию. Не знаю, как у «всех», но у меня развлечений в Нюрнберге было довольно мало.
Однажды прошел слух, что будет организована охота. Мужчины облачились в подходящие костюмы, долго и тщательно чистили ружья. Я взирала на приготовления несколько скептически. Мне казалось, что все играли роль бывалых охотников, но вряд ли охотились когда-нибудь на самом деле.
Уже на месте Р. А. Руденко и мне поручили обязанности загонщиков. Мы должны были двигаться по лесу, на некотором (видимом) расстоянии друг от друга, в указанном направлении. При этом мы должны были громко и часто издавать следующее сочетание звуков: «Тр-р-р-ра! Тр-р-р-ра!»
Охота началась.
Лес был негустой, привлекательный, смешанный. Тут и там затрещали выстрелы. Создавалось странное ощущение, будто стреляли со всех сторон, в хаотических направлениях. Издавая свои «Тр-р-р-ра!» елико возможно громко, я оглядывалась кругом, боясь, как бы ненароком не подстрелили, в первую очередь, Руденко. Возможно, у Романа Андреевича, плутавшегося среди кустарника в длинном кожаном пальто, возникли аналогичные опасения на этот счет, потому что дистанция между нами стала постепенно сокращаться, и под конец мы дружно шествовали бок о бок, нога в ногу, рука в руке.
И вдруг прямо перед нами из-за кустов выскочила маленькая лань. Сама дрожа, прелестная молоденькая «мама» заслонила собой насмерть перепуганного и ничего не соображавшего детеныша. Мы остановились как вкопанные. Допустить, чтобы их убили, было просто невозможно. Забыв обо всем, я стала метаться из стороны в сторону по поляне, истошно крича: «Не стреляйте! Не стреляйте! Здесь Руденко!!!» Выстрелы прекратились. Лань скрылась. Не знаю, как Руденко, но я была счастлива.
Никто ничего не подстрелил. Когда стемнело, было решено двигаться домой. По пути обильно поужинали в каком-то охотничьем замке, где накануне останавливалась пересыльная группа советских пленных, направлявшаяся на Родину. Кто-то слышал, что среди них находился родственник Молотова.
На самом деле это были лишь слухи, но основанные на реальной истории. Двое советских военнослужащих, попав в немецкий плен, назвались родственниками В. М. Молотова. Один – Василий Георгиевич Тарасов – назвался сыном наркома Григорием (у Молотова была одна-единственная дочь Светлана), другой – Василий Васильевич Кокорин – его племянником, заявив, что его мать – Ольга Михайловна Скрыбина (сестру Молотова на самом деле звали Зинаида) – родная сестра наркома. Тарасов был разоблачен еще немцами, а Кокорин, давший согласие работать на немцев, после войны был доставлен в СССР и 10 января 1952 года приговорен военным трибуналом Московского военного округа к высшей мере наказания и 26 марта расстрелян.
Перспектива вернуться в Нюрнберг без добычи «охотников» не радовала. Они сидели надутые и злые. Велико было их ликование, когда в свет фар попал выскочивший на шоссе неизвестно откуда заяц. Он долго несся, ничего не видя, пока не попал под колесо. Для большей достоверности его «подстрелили». Вернувшись домой, демонстрировали как нечто само собой разумеющееся, весьма небрежно: мол, ездили ведь, в сущности, рассеяться и погулять.
Время от времени в Нюрнберге устраивались приемы. Я присутствовала только на тех, которые давались в «Доме Руденко». Их было немного.
Помню, мы готовились принять американцев. Накрыли стол, разложили карточки, чтобы не было путаницы, кто с кем будет сидеть. В последний момент один из американцев явился со своей секретаршей. Мне пришлось уступить ей свое место. Таким образом я оказалась на другом конце стола, среди группы молодежи. По ходу приема переводчикам приходилось довольно туго: они говорили не умолкая, не имея времени на еду, едва успевая глотнуть вина или кока-колы. Мне шепнули, что я сижу в обществе сына главного американского судьи Джексона (он именовался Lord Justice Jackson)[204], прибывшего на прием в сопровождении двух американских контрразведчиков (сынок, говорили, везде появлялся только с ними; может быть, они его охраняли).
Главный обвинитель от США Роберт Джексон в своем кабинете
Компания была, безусловно, не из самых приятных. Сидевшие во главе стола Александров и Лихачев наблюдали за мной с некоторой тревогой. Вообще появление этих субъектов (не исключено, что были и другие) было маложелательным.
Что с ними делать, я не знала. Кругом несколько хмелели сидевшие за столом гости. Сын Джексона тоже пил изрядно. И я решила его спутников напоить. Коньяк и кока-кола приблизительно одного цвета. Мне наливали кока-колу, им – коньяк. Все происходило тихо и незаметно. Мои кавалеры удивлялись, как ловко я пью. Не могли же они отставать. Ко второй половине вечера всю троицу пришлось деликатно убрать. Прием оказался довольно трудным.
Как я переводила устно? Учитывая, что я попала на процесс прямо со студенческой скамьи, вряд ли мой перевод был очень свободным и хорошим. Думаю, что письменный перевод был лучше. Но, конечно, по прошествии стольких лет судить не могу. Очевидно, меня понимали. С иностранцами приходилось много общаться, и они ко мне хорошо относились. Немецким языком я практически не пользовалась. Под влиянием войны у меня выработался против него внутренний протест еще в школе. С французами болтала, благо учила французский еще в детстве. Удивительно, что у меня не сохранилось никаких конкретных впечатлений от англичан.
Незадолго до «признания» нашего мажордома у нас был вечер, на котором присутствовали члены нашей делегации. Иностранцев не было. Стали танцевать. Лучше всех, как я писала выше, танцевал Гришаев. У кого-то оказался чуть ли не полный комплект пластинок Лещенко. Мы их часто слушали и очень любили. О судьбе Лещенко, его предательстве и смерти в лагере нам рассказали.
Петр Константинович Лещенко (2 июня 1898, Исаево Одесского уезда, – 16 июля 1954, Тыргу-Окна, Румыния) – эстрадный певец украинского происхождения. Его семья жила в Кишиневе, и в 1918 году он, таким образом, оказался румынским подданным. С 1919 года выступал как танцор и певец. С 1926 года активно гастролировал, записывал пластинки, специализируясь на русских романсах. В 1942 году выступал с концертами в оккупированной Одессе, также выступал в румынских воинских частях. В 1943–1944 годах служил в румынской армии. После выхода Румынии из войны с сентября 1944 года давал концерты в госпиталях, воинских гарнизонах, офицерских клубах для советских солдат. В 1951 году арестован органами госбезопасности Румынии. Умер в румынской тюрьме.
В тот вечер среди моих партнеров оказался Александров. Если взяться описывать его стиль, вряд ли можно подобрать более точное определение, чем «прыгал как коза».
Танцевали в широкой, длинной гостиной, примыкавшей к столовой и упиравшейся в библиотеку. У одной стены находилось огромное (от пола до потолка) зеркало в массивной резной золотой раме.
Едва мы с Александровым «проскакали» мимо зеркала, как оно рухнуло всей своей массой поперек гостиной. Все оцепенели. Опоздай мы на 2–3 секунды, и от нас остались бы одни переломанные кости. Самое интересное заключается в том, что зеркало не разбилось.
Говорили, что приспособления, на которых оно держалось, были подпилены.
В «Доме Руденко» вообще происходили, подчас, странные вещи.
Тот же мажордом рассказал, что до прихода Гитлера к власти особняк принадлежал банкиру-еврею. Нацисты банкира, естественно, упрятали в концлагерь, и о его судьбе никто ничего не знал.
С момента своей постройки вилла принадлежала торговцу хмелем Антону Штейнлейну, который в 1931 году покончил с собой (причиной обычно называют финансовые проблемы, связанные с кризисом, и долги, в которые он залез как раз из-за строительства виллы). В 1936 году его жена и дочь бежали в США.
В особняке поселился штурмбаннфюрер СС. В самом конце войны, когда союзные войска стремительно наступали, не останавливаясь, эсэсовец будто бы повесился в библиотеке. Ходили слухи, сообщил мажордом, будто в доме изредка появлялось приведение, как правило, перед какой-нибудь бедой.
С охраной «Дома Руденко» в то время дело обстояло не самым лучшим образом. Можно было входить и выходить, в общем, свободно; территория, хоть и была обнесена сплошной стеной (сад спускался наклонно вниз и упирался в лес), но через стены, при желании, можно было перелезть довольно легко. Вечером все запиралось. Охрана была американская; сколько их было – солдат в белых касках, с неизменной жевательной резинкой во рту, – я не считала. Но не густо. Да и надеяться на них тоже было весьма рискованно.
Кабинет Руденко выходил на веранду и в парк. Там было вовсе безлюдно. Я вообще не понимаю, как можно было поместить Руденко на 1-м этаже.
Однажды в сумерки я прилегла на кожаном диване в уголке библиотеки. Меня совсем не было видно. И вдруг на веранде появился мажордом и неизвестно откуда возник незнакомый человек. Они перекинулись буквально несколькими словами, и незнакомец исчез. Мажордом быстро прошел мимо меня.
Опять пронесся слух о том, что кто-то видел приведение.
Лихачев со вниманием отнесся к моему рассказу. Охрана Руденко была усилена; свободный доступ в дом был прекращен.
Когда мы приехали в Нюрнберг, Юстиц-Палас находился частично в стадии ремонта. Работали немецкие военнопленные. Жутковато было проходить по коридору, видя их над своей головой. В сущности, «уронить» какой-нибудь кирпич им ничего не стоило.
Обстановка была напряженная. Приходилось быть все время начеку. Я не помню, чтобы за все месяцы пребывания там я хотя бы раз прошлась пешком по городу. Ходить, конечно, тоже было затруднительно: массированным налетом, как я уже писала, Нюрнберг был превращен в развалины. Говорили, что самый страшный налет длился 2 часа. Самолеты прилетали чуть ли не сотнями, с интервалом в 4 минуты. Погибло около 25 000 человек[205].
Зал № 600: вид на места для обвинения, трибуну и балкон для гостей и прессы
Разрушенным, между прочим, оказался главным образом исторический центр – редкий по красоте образец средневекового европейского градостроительства, полный уникальных архитектурных памятников. Все окрестности, в которых нескончаемым ожерельем располагались военные заводы, в том числе подземные, – не пострадали. Не пострадал и Шпееровский стадион.
Скорее всего, автор имеет в виду находившийся на территории партсъездов НСДАП Городской стадион, построенный в 1928 году по проекту архитектора О. Э. Швейцера, строительство Германского стадиона, спроектированного А. Шпеером, фактически начато не было. Данные слова автора следует понимать в том смысле, что в отличие от исторического центра также в Нюрнберге при бомбардировке не пострадала территория партийных съездов НСДАП.
Нюрнбергу – «Городу игрушек», знаменитых немецких художников и мастеров, – было 800 лет. Трагической волею судьбы, в первой половине ХХ столетия он превратился в идеологическую цитадель нацизма, в чудовищную лабораторию по разведению на высоко развитой индустриальной основе зловещей бациллы фашистской чумы.
Как выглядел Нюрнберг в то время, я неожиданно и совсем недавно увидела в фильме Стэнли Крамера «Нюрнбергский процесс». И совершенно неожиданно выяснилась следующая деталь.
Премьера 179-минутной черно-белой кинодрамы «Нюрнбергский процесс» (Judgment at Nuremberg) Стэнли Крамера состоялась 14 и 19 декабря 1961 года (в Берлине и в США соответственно). Картина основана на реальных событиях, ее действие происходит в Нюрнберге в 1948 году во время одного из «малых Нюрнбергских процессов», конкретно – процесса по делу нацистских судей. Главные роли исполняют Спенсер Трейси, Ричард Уидмарк, Марлен Дитрих и Максимилиан Шелл. Фильм получил 11 номинаций на премию «Оскар», но получил только две – за лучшую мужскую роль Шелла и лучший адаптированный сценарий Эбби Манна.
Дело в том, что смотрела я крамеровский фильм даже больше чем с волнением. Меня буквально трясла нервная дрожь. Я никогда ранее не предполагала, что сможет наступить время, и далекие события Нюрнберга всплывут столь живо и настойчиво не только в памяти моей, но и в душе.
Невозможно представить себе, что я чувствовала, «проезжая» в машине по Фюртштрассе к Юстиц-Паласу, мимо развалин и руин… Меня совершенно потряс, почти до состояния галлюцинации, внутренний вид особняка, в котором расположился американский судья… Он был так похож на тот, в котором мы жили! Те же лестницы, те же залы, та же гостиная и даже те же шторы…
Оказалось, что Лена Александрова, жена генерала Александрова и переводчица Руденко, случайно попала в Голливуд во время съемок фильма. Ее представили Марлен Дитрих, и та, узнав, что Лена работала на процессе, подробно расспросила ее обо всем. В числе прочих сведений Лена рассказала и про «Дом Руденко».
Что же удивительного в переполохе, охватившем наше начальство, когда «пропали» дипкурьер, Соловов и я. Дипкурьер прибыл в Юстиц-Палас к вечеру. Начальства уже не было. Его нужно было доставить к Руденко, а машины тоже не было. Мы с Солововым вызвали такси. По телефону фамилию Соловов диспетчер записал своеобразно: Сахалава. Иностранцы вообще произнести наши фамилии правильно не могли: говорили, что можно сломать себе язык.
Когда машина пришла, было уже темно. Шофер или решил заработать, или не знал, что часть советской делегации проживала на Айхендорфштрассе: у нашего руководства были свои машины, и они не пользовались такси. По инерции или нет, но шофер завез нас в совершенно другую сторону, где действительно часть советской делегации жила. Пока мы добирались домой, прошло много времени. Все очень волновались: пропал, как-никак, дипкурьер! Ну, и мы с Борей тоже. Однако все обошлось.
Один из приемов в «Доме Руденко» закончился письменным извинением представителя английского обвинения. Вначале был ужин. После ужина начались танцы. Обворожительная Таня Гиляревская – самая прекрасная женщина, с которой мне довелось общаться в моей жизни (она умерла от инсульта три года тому назад) – лихо отплясывала «русскую» с английским обвинителем, имя которого я уже, к сожалению, не помню. Образовав полукруг, остальные аплодировали. Партнер был пьян. Неожиданно остановившись, он снял с себя свой черный пиджак… Аплодисменты вспыхнули с новой силой. В изумительно красивом вечернем платье (из белого атласа, с длинной шифоновой накидкой, переливавшейся всеми оттенками от голубого до синего) Гиляревская кружилась, размахивая белым платочком… За пиджаком последовали жилет, «бабочка» и сорочка… Ситуация принимала пикантный оборот. Привычным движением англичанин скинул брюки и, под общее «ах!», остался в белых коротких кальсонах и штиблетах. Рыжие волосатые ноги обхватывали резинки и носки…
Письмо, содержавшее подобающие извинения, пришло утром.
В Нюрнберге, единственный раз в моей жизни, я получила предложение выйти замуж за… американца. Американец был невысок ростом, темноволос, худощав, довольно созерцателен и робок. Он уговаривал меня, ссылаясь на то, что «дома», в Америке, у него ранчо, сто лошадей и мама. Надо мной дружно издевались, утверждая, что «американскую свекровь» упускать было просто непростительно. Вскоре мой «жених» уехал, на прощание подарив мне вазу. Она цела.
Повествование мое подходит к концу. Хотя это не имеет прямого отношения к процессу и моему пребыванию на нем, но все-таки хотелось бы рассказать о том, как я туда попала и как при этом выглядела.
После окончания института (МГПИИЯ)[206] меня оставили в нем преподавать. В институте, начиная со 2-го курса, я пользовалась большим авторитетом и известностью. Я первая получила Сталинскую стипендию. Мне прочили научную карьеру, но после смерти мамы (ее убили в 1944 году) мне нужно было работать.
По распределению меня назначили преподавателем фонетики на 1-м курсе. То был период, когда распределение носило болезненный характер. Его боялись. Многих выпускников направляли работать в школы в провинцию.
Мой первый урок должен был начаться в 15 часов с минутами. Из пятерых сокурсников я «вступала в бой» номером 1. В 14.00 меня вызвала к себе начальник спецотдела Татьяна Алексеевна Гиляревская. Эта миниатюрная, элегантная женщина, прожившая долгое время с мужем (Норманом Бородиным) в США, как две капли воды походила на американскую кинозвезду Глэдис Суосайт.
Норман Михайлович Бородин (23 июля 1911, Чикаго, США, – август 1974, Москва) – разведчик, полковник. Родился в семье революционеров-эмигрантов. Окончил филологический факультет МГУ. В марте 1930 года поступил на службу в Иностранный отдел ОГПУ. С 1931 года на нелегальной работе в Норвегии, затем в Германии, в 1933–1934 годах – во Франции. В 1937–1938 годах заместитель нелегального резидента в США. С сентября 1941 года сотрудник внешней разведки НКВД СССР. В 1947−1949 годах корреспондент газеты Moscow news. В марте 1949 года арестован и в 1951 году сослан в Караганду. В конце 1953 года вернулся в Москву и в 1954-м реабилитирован. В 1955 году восстановлен на работе в КГБ СССР, в 1955–1961 годах начальник отдела по работе с иностранными корреспондентами 2-го Главного управления КГБ СССР. С июня 1961-го по июнь 1967 года главный редактор главной редакции политических публикаций Агентства печати «Новости», с августа 1967 года политический обозреватель Агентства печати «Новости».
Она держала в страхе всю студенческую братию. Я отправилась к ней в кабинет, сопровождаемая сочувственными взглядами и заранее предвидя беду. Гиляревская пригласила меня сесть, и между нами состоялся следующий любопытный разговор:
ОНА: Скажите, как Ваши семейные дела? Отец с фронта вернулся?
Я (про себя: И про отца знает): Он приезжает через три дня.
ОНА: Значит, Вы свободны располагать собой?
Я (про себя: А если я скажу «нет», можно подумать, что это мне поможет): Да.
ОНА: Дело в том, что мы хотим отправить Вас в командировку.
Я: (про себя: Если это называется «командировкой»…) – молчу.
ОНА: Командировка будет не очень длительной…
Я (про себя: Я себе представляю…) – Молча на нее смотрю.
ОНА: И интересной…
Я: (про себя: Представляю. Учить сопливых ребятишек в деревенской школе в Удмурдии) – продолжаю молчать.
ОНА: Я тоже собираюсь ехать…
Я (смотрю на нее с некоторым интересом, думая при этом: Господи, зачем врать?!)
ОНА: А почему Вы не спрашиваете – куда?
Я (про себя: Как будто это что-нибудь изменит): А куда?
ОНА: В Лондон, Берлин и Нюрнберг. Возможно, в Италию и Швейцарию.
Позже, в самолете, уплетая «Танин» – американский – шоколад (еще на аэродроме она сказала, чтобы я ее звала просто Таней), я узнала об очень большом количестве кандидатур, претендовавших в нашем институте на эту командировку. Я поинтересовалась, почему же все-таки выбор пал на меня.
– Ты единственная не спросила сразу, куда ехать, – был Танин ответ.
Перед отъездом в Нюрнберг я решила сделать себе «перманент». После смерти мамы я бывала часто у Нины Николаевны Разживиной, жившей на Новинском бульваре, рядом с теперешним Новым Арбатом. На углу находилась парикмахерская, и я отправилась туда. Совершив необходимые манипуляции, парикмахерша удалилась. С перманентом я прежде дела не имела (во время войны было не до того). Прикованная к «источнику электрического тока» множеством шнуров и трубок, сидела терпеливо и смирно. Около ушей и на лбу пекло, но я терпела. Спросить было не у кого. Парикмахерша не появлялась.
Прошло 45 минут.
Когда парикмахерша вспомнила обо мне, было поздно. Сколько она ни расчесывала, ни мыла мои несчастные волосы, они торчали «мелким бесом», дыбом, являя собой осветленное подобие шевелюры негритянки из Экваториальной Африки.
Взглянув на мочалу, торчавшую из-под капюшона моего буклистого пальто, Норман Бородин, привезший Таню на аэродром в роскошном лимузине, спросил с ужасом: «Куда же вы это несчастное чучело везете?!»
То ли перманент оказался непрочным, то ли волосы быстро отросли, но в Нюрнберге моя шевелюра обрела вполне нормальный и, я бы даже сказала, привлекательный вид. Я научилась делать make up[207] и стала «одеваться»… Я очень любила Танину лохматую черную кофту, черное с розовой и бирюзовой отделкой платье и длинные бирюзовые серьги. Меня часто спрашивали: «Are you with the Mexican delegation?», т. е. не принадлежу ли я к мексиканской делегации. Одна очень интересная на вид американка (кем работала – уже не помню) открыла мне секрет различного цвета губной помады и пудры – в зависимости от времени дня. Она же подарила мне большое количество всякой косметики.
Кстати, в Нюрнберге мы впервые столкнулись с таким «сервисом», как химчистка. Готовые вещи получали через 2 часа.
Скромные платья сменились более элегантными туалетами. Появилась меховая шубка. Я «тюкала» по снегу в лаковых туфельках на очень высоких каблуках.
Как давно это было! Как тяжело и трудно вспоминать… Уже много лет болят ноги, а в 1961 году левая нога даже на какое-то время отнялась.
Что же произошло после моего возвращения в Москву?
С большим трудом удалось избежать отправки на процесс в Японию. Ехать туда я не хотела ни за что. Я не просто просила в Прокуратуре СССР принять мой заграничный паспорт. Я плакала.
Огромное напряжение, сопровождавшее нелегкую работу в Нюрнберге; чудовищность преступлений, о которых пришлось слышать и читать, привели к тому, что при воспоминании о них у меня дрожали руки.
Шли годы. Жизнь моя текла по руслу, не имевшему ничего общего с юриспруденцией. В нее властно и победоносно вторгся театр. Я вышла замуж, сменила фамилию, до этого виделась лишь несколько раз с Гиляревской, но потом с ней случилось несчастье.
Когда процесс закончился и все вернулись в Москву, меня разыскивали, но безуспешно. Наконец, Полина Добровицкая догадалась обратиться в редакцию «Moscow News». Это произошло приблизительно в то же время, что моя встреча с Георгием Николаевичем Александровым в троллейбусе.
О Нюрнберге изредка вспоминала, развлекая своих или чужих гостей. Начались мои рассказы через определенное количество лет. Первое время я молчала. Рассказывая иногда о ввозе Паулюса, замечала некоторое недоверие к моим словам. Наверное, было действительно трудно поверить, чтобы, в сущности, девчонка могла такую серьезную операцию помочь осуществить.
О своих нюрнбергских коллегах слышала мало. Г. Н. Александров судил американского летчика Пауэрса, но на суде я не была. В Ленинграде, после ареста Берии, Р. А. Руденко присудил к расстрелу М. Г. Лихачева. Люди стали заметно, или незаметно, уходить из жизни.
Москва, площадь Свердлова, 1946 год
Когда меня «нашли», я стала изредка встречаться с «нюрнбержцами». Была, например, на собрании, посвященном 25-летию процесса (где и передала для выставки Г. Н. Александрову свои пропуска).
«Нюрнбержцы» встречались регулярно, главным образом благодаря исключительной энергии Е. Щемелевой. Съездили в Белые Столбы посмотреть немецкий и шведский фильмы о суде. Толчком к более пристальному вниманию к процессу и моей работе на нем послужил именно телефонный разговор с Щемелевой.
Елизавета Ефимовна Щемелева (Стенина) (1925–2000) – филолог. Работала во время Нюрнбергского процесса синхронной переводчицей советской делегации. Позже – доцент Московского государственного лингвистического университета. Автор мемуаров о Процессе и составитель нескольких сборников мемуаров.
В Нюрнберге я с Щемелевой не соприкасалась. Она принадлежала к «судейской» группе. Эта группа проявила себя значительно более активно после процесса, чем мы – «обвинители». Е. Щемелева, по-моему, вообще посвятила процессу всю свою жизнь и знает «всех и вся».
Вспоминая собрание в Доме ученых по случаю какой-то даты (я на нем не была), она упомянула о докладе Г. Н. Александрова, впервые публично заявившего, что «самой блестящей операцией на процессе был тайный ввоз бывшего фельдмаршала Паулюса из Восточной зоны в качестве свидетеля». Операция, сказал он, была проведена группой товарищей и определила крутой поворот в ходе процесса.
Я попросила повторить слова Александрова. После окончания разговора (он был очень длинный) долго сидела неподвижно на диване, пытаясь вникнуть в полное значение услышанного. Чувство было какое-то странное, ранее неиспытанное. Будто я была не я. Прямая и непосредственная сопричастность с историей казалась удивительной и плохо укладывалась в голове.
Через 35 лет после процесса «минувшее предстало предо мною…». Было приятно, что правда восторжествовала и не было необходимости стесняться – рассказывая о Паулюсе, я не придумывала, не прибавляла, не лгала.
Как я писала выше, я повидалась с М. Ю. Рагинским и выверила точность моих воспоминаний относительно Паулюса. Память, как оказалось, меня не подвела.
Рагинский стал изредка звонить и однажды попросил меня принять Ан. Сав. Вайсмана: «Это журналист, которому можно полностью доверять, он занимается Нюрнбергским процессом». Ан. Сав. Вайсман пришел и просидел у меня дома несколько часов. Не очень хорошо представляя себе масштаб и уровень моих воспоминаний, он задавал подчас вопросы, на которые я ответить не могла.
О Паулюсе все записал.
История с публикацией его материала длилась полтора года. Вначале не пропускала цензура (что скажут американцы? Мы обвиняем их в невыполнении союзнических обязательств. Они будут вправе заявить: А вы? Вы еще в 1946 году вели себя более чем странно, тайком от нас, и т. д.). Потом материал был опубликован как интервью Рагинского в журнале «Советский Союз». В статье рассказывалось лишь то, что произошло в зале суда в тот день, как там появился Паулюс. По словам Вайсмана, все фамилии участников операции были сняты в последний момент.
Я достала себе вырезку из журнала и успокоилась.
Как вдруг появилась статья.
Не кто иной, как Ан. Сав. Вайсман настойчиво заговорил со мной об историческом долге, лежащем на наших плечах. По его мнению, Процесс по настоящий день освещен далеко не полно. Известны только документы, а что происходило «помимо стенограмм» – почти нет. Люди уходят… Подавляющего большинства участников Процесса в живых уже нет. Конечно, вспоминать события, имевшие место 40 лет тому назад, трудно. В особенности, если эти события не являлись, в сущности, событиями, а составляли обыденную реальность, бытие. Много времени, к сожалению, упущено. Ручаться за точность воспоминаний тоже трудно, поэтому я постаралась перепроверить все, что могла, у тех участников Процесса, с кем общаюсь. Возникшие коррективы внесла.
Интересно, что первоначальный мой замысел ограничивался лишь рамками вопросов, поставленных Ан. Сав. Вайсманом. Мало-помалу «петелька стала цепляться за крючочек», как сказывала, правда, в несколько ином смысле, величайшая русская актриса О. О. Садовская (бабушка моего друга Наташи Садовской), и мне пришлось составить целый план.
Я сознательно воздержалась от последовательного хода изложения событий и понимаю, что далеко не все из написанного мною равнозначно. Писать о Процессе – слишком огромная ответственность. Пусть мои воспоминания будут носить характер мозаики. Повторяю – это личные воспоминания, хотя и далеко не о частных вещах. Я уверена, что аналогичные записки должны оставить все и что только из совокупности общей памяти сможет когда-нибудь родиться правда – совокупная правда о том, как в 1945–1946 годах в городе Нюрнберге совершалось правосудие над величайшими из величайших преступников, когда-либо живших на земле.
За истекшие 40 лет у меня дважды возникала возможность поехать в Германию. И оба раза я отказывалась. Я знаю, что нельзя налагать ответственность за прошлое страны на нынешнее поколение людей. Но я не могу забыть того, что было в Нюрнберге, и поэтому не могу представить себя ходящей по той земле.
Суд в Нюрнберге начался 20 ноября 1945 года и закончился 1 октября 1946 года. Его протоколы занимают 16 000 страниц Обвинение предъявило 2630 документов. Было изучено 300 000 письменных показаний, заслушано 240 свидетелей.
Этот беспрецедентный процесс потребовал 5 миллионов листов бумаги, весившей 200 тонн.
Выше я упомянула, в шутливой форме, об американских протертых супах, нами дружно именовавшихся «Тоска по Родине».
Но была и другая, далеко не шуточная тоска. Что мы, в сущности, из себя представляли? Довольно большую группу людей, заброшенных в трудные условия для выполнения трудного задания – независимо от ранга и занимаемой должности. Война закончилась, но в Нюрнберге велась настоящая и нешуточная война. Конечно, у нас были союзники, но были и непримиримые враги. Чувство напряженности практически не отступало ни на шаг. Везде и всюду, даже «дома», всем приходилось волей-неволей быть постоянно начеку.
Слушаем ли мы здесь, в Москве, бой Кремлевских курантов в полночь? Нет. А вот в Нюрнберге слушали, и часто. Иногда собравшись по несколько человек. Когда и на каком моменте это началось – сказать невозможно. Но это было.
Я не люблю разговоров о патриотизме. Есть вещи и понятия, которые становятся и выше и чище, когда о них не говорят. И все же слушать Кремлевские куранты в полночь нас собирало вместе не что иное, как глубоко запрятанное, сиротливое чувство – тоска по Родине. Другого определения дать нельзя, ибо его просто нет.
В преддверии 40-летия Процесса все оставшиеся в живых участники были приглашены в Комитет защиты мира. Визит, носивший абсолютно формальный, казенный характер, оставил впечатление тягостное. Суммировать его можно в нескольких словах: Нельзя бороться против нацизма и фашизма – за зарплату!
После речей и выступлений членов президиума нам показали отрывок из фильма Романа Кармена «Суд народов». Я видела, конечно, этот фильм и раньше. Но почему-то только в этот раз меня глубоко потрясла сама чудовищность того факта, что советским судьям и обвинителям приходилось вести борьбу для того, чтобы добиться осуждения палачей. Что касается оправдания трех из них – оно просто не укладывается в голове.
И еще меня потрясла зловещая символика решения суда о том, чтобы прах 12 казненных был развеян по ветру. Вот и «пожинает» с тех пор весь мир плоды.
Несколько лет тому назад на экраны вышел советский 20-серийный фильм, получивший в США название «Неизвестная война». В смысл этого названия даже вдуматься страшно.
20-серийный документальный телевизионный сериал советско-американского производства в американском прокате получил название The Unknown War («Неизвестная война»), в советском – «Великая Отечественная». Вышел на экраны в 1978 году. Фильм посвящен участию СССР во Второй мировой войне и рассчитан прежде всего на западного зрителя. Было выпущено два варианта – для англоязычного и русскоязычного зрителя. Ведущим и рассказчиком выступил американский актер Берт Ланкастер, русскую версию озвучивал Василий Лановой. Создатели фильма получили Ленинскую премию.
Советская делегация на Нюрнбергском процессе работала в условиях начинавшейся «необъявленной войны» – войны холодной.
Я вспоминаю сегодня тех товарищей, с которыми я работала и которых уже нет в живых. Я также вспоминаю тех американцев, которые сотрудничали с нами честно, как настоящие союзники. Такие тоже были.
Нюрнбергский процесс освещался огромным корпусом журналистов. Я думаю о профессиональном преступлении представителей прессы, позволивших себе замолчать, исказить или неадекватно отразить происходившее во время Трибунала. Последствия этой политики – не только их, но и их тоже – человечество ощущает до сих пор.
Я вспоминаю старого немецкого ученого – еврея, чудом уцелевшего, несмотря на годы, проведенные в Дахау. Он принимал непосредственное участие в работе по созданию атомной бомбы и изучению ядерной энергии. И он сказал следующее:
«Человечество выпустило из бутылки такого джинна, которого обратно загнать не сможет и поведение которого на воле будет чревато чудовищными последствиями. Ни один ученый в мире не знает, да и не может знать, к чему приведут проводимые им эксперименты. Расщепление материи может начаться в любую минуту. Этот процесс остановить будет нельзя. Он приведет к гибели всей жизни на земле».
12 декабря 1986 года
О. Г. Табачникова-Свидовская