Нюрнбергский дневник — страница 65 из 125

Опершись локтями о стол, Франк закрыл лицо руками, взгляд его остекленел, будто он впал в транс.

— Это как будто смерть решила принять облик милого человека, к которому потянулись рабочие, юристы, ученые, женщины и дети, чтобы потом погибнуть! А теперь перед нами его истинная личина, без маски, он такой, каким был на самом деле — череп с двумя скрещенными костями! Герр доктор, как же все это ужасно! Мерзко и отвратительно!


Камера Розенберга. Покаянная речь Франка не произвела особого впечатления на Розенберга.

— Не стану спорить, Франк, как оратор, способен увлечь, я вам уже говорил об этом. Он вещает легко, непринужденно, а проходит пять минут — и он спокоен. На сей раз ему выпало вещать не с судейского места и не в качестве обвинителя, а со скамьи подсудимых. Но эта его чувственность так и лезет наружу, к тому же он не лишен музыкального слуха, а такой тип людей меры не знает! Никогда не знаешь, что он в следующую секунду выдаст. Германия обречена на тысячелетия бесчестья! Что-то многовато получается!

— А вы не находите, что пора уже наконец признать свою вину и назвать вещи своими именами? — спросил я. — Ведь этот геноцид — самое ужасное, что пережило человечество за всю свою историю!

Прервав на секунду хождение взад и вперед по камере, Розенберг задумался над моим вопросом и тут же снова решил прибегнуть к своему излюбленному методу защиты — историческим параллелям.

— Да, это, конечно, верно. Но как же быть с тремя тысячами китайцев, погибших в результате опиумной войны? И еще с тремя миллионами, которых но милости англичан отправил на тот свет этот наркотик? А куда причислить 300 тысяч японцев, сожженных атомной бомбой? А кто повинен в гибели тысяч мирных жителей наших городов, подвергавшихся воздушным налетам? Это ведь, насколько известно, тоже геноцид.

— Вся война — один сплошной и никому не нужный геноцид. И войной этой вы обязаны своему фюреру, который, будучи в здравом уме, развязал се, хотя никто в мире к ней не стремился, в том числе и народ Германии. Даже Геринг признает это. И что лично вам мешает взять на себя часть вины за проводимый вами в жизнь пресловутый принцип фюрерства, за вашу пропаганду, перманентно изрыгавшую одну только ненависть, но никак уж не призывы к всеобщему примирению?

Розенберг ловчил, протестовал, не соглашался, представлял доказательства, не чураясь и контратак. Он не сомневается в том, что не его вина, что война все-таки разразилась и дело дошло до таких крайностей. Но — в это внесли свою лепту и Версальский мир, и злокозненные французы, алкавшие мести, и имперские замашки британцев, и угрозы коммунистов устроить мировую революцию, и так далее, и тому подобное.


Камера Папена. Папен согласился со мной в том, что вина всех обвиняемых, которым было предоставлено слово, доказана полностью, и их судьба предрешена, за исключением разве что Гесса, дееспособность которого вызывает сомнения.

— …хуже всех, на мой взгляд, выглядел Риббентроп, — считал Папен. — Какой из него министр иностранных дел? Это же тряпка! Все же помнят, как безответственно он заключал эти договоры, чтобы тут же бессовестно разорвать их, невзирая ни на что — ни на честь страны, ни на мировое общественное мнение.

— Что вы думаете по поводу Кальтенбруннера? — поинтересовался я у Папена. — Другие считают, что именно он оставил о себе наихудшее впечатление.

— Ну, Кальтенбруннер! Тупоголовый полицейский! Он вообще не в счет. Я всегда говорил, что для таких сомнительных типов существуют лишь две профессии — либо в шпионы, либо в ловцы шпионов.

Он спросил меня, что нового в мировой политике, я привел ему один из газетных заголовков, суть которого сводилась к тому, что англичане предложили Франко добровольно сложить с себя полномочия главы государства. Папен, будучи дипломатом, воздержался от высказывания своего одобрения или же недовольства, хотя уже раньше давал понять, что Франко, как человек верный религии, вызывает у него, в отличие от Гитлера, определенную симпатию. Но все же предпочел дистанцироваться от государственного деятеля, столь тесно сотрудничавшего с Гитлером. Папен был убежден, что Испании следовало бы подыскать для себя другого, авторитетного лидера, не коммуниста и не фашиста.


Камера Риббентропа. Риббентроп был погружен в чтение перевода своего перекрестного допроса. Он выразил претензии в адрес обвинения, что некоторые из вопросов звучали весьма некорректно. Мне показалось, что этот обвиняемый снова впадает в апатично-депрессивное состояние (с нарушением речи).

— Либо я не могу… подыскать нужные слова… либо строить фразы… Мысли есть, но… я не в состоянии выразить их. Понимаете? Столько сил это отнимает — даже смешно. Я могу говорить либо медленно, либо не могу вообще — слова обрушиваются потоком, я не успеваю контролировать сказанное — смешно. И писать тоже трудно. Даже карандаш не слушается, стоит его только поднести к бумаге… И в зале заседаний… те же проблемы…

В адрес Франка:

— Нет, ему не стоило говорить, что Германия обесчещена на тысячелетие.

Я спросил его, а сам он так не считает?

— Ну, будучи немцем, я такого сказать не могу… Скажите — меня не было на суде в понедельник — что, Гесс действительно говорил, что это Гитлер отдал приказ на массовые убийства?

— Он рассказал, что в 1941 году Гиммлер передал ему личный приказ фюрера об уничтожении евреев.

— Как вы говорите — в 1941 году? Так он и сказал — в 1941 году? Да? Нет, он действительно так и сказал?

— Разумеется, так он и сказал. Не исключено, что и вы сами были в курсе — все партийное руководство только и твердило об «окончательном решении еврейского вопроса» — того самого, который и вопросом-то стал исключительно по его инициативе.

— Да, но Гитлер говорил только о том, чтобы переселить их куда-нибудь на Восток или на Мадагаскар.

— Даже если бы дело обстояло так — как можете вы оправдывать совершенно противоправное насильственное переселение стольких ни в чем не повинных людей?

— Так, значит, Гитлер на самом деле распорядился об их уничтожении? В 1941 году? Именно в 41-м?

— Я же говорю вам, Гесс заявил на суде, что в 1941 году в Освенциме началось уничтожение евреев, а в других лагерях — уже начиная с 1940 года.

Риббентроп, обхватив голову руками, продолжал шепотом повторять:

— В 41-м! В 41-м! В 41-м! Боже мой! Неужели Гесс действительно назвал 1941 год?

— Да, и первые эшелоны прибыли сразу же после получения пресловутого приказа фюрера. Их доставляли со всей оккупированной Европы. Семьями привозили мужчин, женщин, детей, живших спокойно и мирно. Потом их раздевали догола, отводили в газовые камеры и тысячами уничтожали. После этого уже с трупов снимались драгоценности, удалялись золотые зубы, у женщин состригали волосы, после чего трупы сжигались в крематории…

— Стоп! Стоп! Герр доктор — я этого вынести не смогу! Все эти годы — человек, к которому так тянулись дети. Это какое-то безумие. Безумие фанатика — нет, теперь уже не может быть никаких сомнений в том, что именно Гитлер отдавал подобные приказы. До этой минуты я сомневался, я думал, Гиммлер в конце войны, под каким-нибудь предлогом… Но он ведь назвал 1941 год? Боже мой! Боже мой!

— А чего еще вы от него ожидали? Вы все представили заявления о том, что не несете ответственности за «окончательное решение». Нет пределов человеческой злобе и ненависти, если одних людей натравливать на других, как натравливали вы, фюреры нацизма.

— Но нам подобный конец и присниться не мог. Мы были уверены, что они сосредоточили слишком большое влияние в своих руках, что мы этот вопрос сумеем решить в ограниченном масштабе либо сумеем переместить их на Восток или на Мадагаскар. Поймите, мне ничего не было известно о геноциде — до 1944 года, пока все не узнали о Майданске. Боже мой!


Камера Фрика. Фрик, вопреки обыкновению, был настроен не столь безразлично, набрасывая план своей защитительной речи. Он сообщил мне, что сам выступать не собирается, а выберет свидетеля, бывшего сотрудника гестапо, который согласился свидетельствовать и в пользу Шахта. Фрик полагал, что этому свидетелю не придется много говорить, кроме того, что после 1937 года Фрик ни разу не встречался с фюрером и никогда не одобрял зверств. Я поинтересовался у него, понимает ли он, что «нюрнбергские законы» ознаменовали начало санкционированной на государственно-правовом уровне расовой дискриминации и расовой ненависти, результат которых предугадать было нетрудно.

В ответ Фрик пожал плечами:

— Каждая раса имеет право защищать себя, как на протяжении тысячелетий защищали себя и евреи.

— Вы не считаете, что в то время как современное общество исповедует принцип расовой терпимости, извлекать из мрака Средневековья принцип соперничества рас было безумием? Неужели вы, как юрист, способны это оправдать?

— С той же проблемой предстоит столкнуться и вам, американцам. Ведь и белые протестуют против смешанных браков. При выработке «нюрнбергских законов» никто не предполагал, что они могут привести к геноциду… Конечно, такое в теории не исключалось, но подобных намерений ни у кого не было.


Камера Штрейхера. Месяцы, проведенные в атмосфере холодного презрения остальных обвиняемых, и множившиеся доказательства махрового антисемитизма свое дело сделали — Штрейхер выглядел подавленным. Когда я пришел к нему в камеру узнать, как проходит подготовка его защиты, он не встретил меня обычной тирадой в антисемитском духе. Штрейхер заявил мне, что подготовка защиты займет не больше одного дня — долго говорить он не собирается. Он считал Розенберга глубоким философом и весьма высоко оценил его защитительную речь. Сам Штрейхер был всегда твердо убежден, что мировое еврейство и большевизм — синонимы и что в один прекрасный день они завоюют весь мир. Но но его тону я понял, что сам он уже не рассчитывал обрести единомышленников. То, как действовал Гитлер, навредило в первую очередь самому Гитлеру — с сионизмом следовало бороться не так. Но его жена и его секретарша, как заверил меня Штрейхер, засвидетельствуют, что после 1940 года он, Штрейхер, не занимался ничем, кроме как выпуском своего «Штюрмера».