Traite de la Lumiere.[39] «Поскольку он написан по-французски, – заботливо добавлял он, – вы, возможно, предпочтете ознакомиться с ним вместе со мной».
У Фатио имелись собственные теории о физической природе гравитации, и он – впрочем, не предоставляя особых подтверждений, – уверял, что Ньютон с ним соглашался. Едва ли так было на самом деле; один математик позже вспоминал, как «м-р Ньютон и м-р Галлей потешались над объяснением гравитации, которое предлагал м-р Фатио». Молодой человек заявлял также: «Никто так хорошо и глубоко не понимает основную часть [ «Начал»], как я» – и всерьез подумывал добавить к книге кое-какой материал, изложенный более доступным слогом. Его тщеславие и браваду кто-нибудь мог даже счесть обаятельными. Сам Ньютон явно находил юношу достаточно милым для того, чтобы поддерживать с ним дружеские отношения, а после того, как Фатио надолго уехал из Англии, Ньютон осенью 1690 года написал Джону Локку, интересуясь, нет ли от него вестей. Фатио вернулся на следующий год и, похоже, встречался с Ньютоном и в Лондоне, и в Кембридже. Когда Ньютон показал ему некоторые из своих математических расчетов, Фатио, по его собственным словам, «тотчас похолодел и замер», ощутив гениальность их автора.
В том самом письме к Локку, где Ньютон спрашивал о Фатио, он поднимал также вопрос о своей политической карьере в Лондоне. Его интересовал пост смотрителя Монетного двора – организации, контролировавшей чеканку монет по всей стране. Но до поры до времени ему не удавалось добиться успеха. Позже Локк рекомендовал его на вакантный пост директора лондонского Чартерхауса, дома для престарелых и школы, где обитали восемьдесят бедняков и сорок учеников, обучавшихся на благотворительной основе. Однако Ньютон счел, что это место его недостойно: «Оно дает всего 200 фунтов per an,[40] не считая разъездных (а ездить я никуда не намерен) и оплаты жилья». Он искал более почтенное и лучше оплачиваемое занятие, при этом добавлял: «Вечное нахождение в лондонской атмосфере и официальность жизни – вещи, не приносящие мне особого удовольствия», – но эту оговорку не следует принимать всерьез. Однажды войдя в политические и общественные сферы, он, по-видимому, жаждал туда вернуться. Возможно, ему и не нравился лондонский воздух, но зато явно пришлась по душе атмосфера власти и выгоды. Очевидно, ему было тесно в кембриджских покоях, ему казалось, что им пренебрегают. Странно: он не осознавал, что благодаря своей теории всемирного тяготения совершил уже достаточно, что его знания сделали его самым выдающимся ученым (или натурфилософом) в мире. Нет, ему хотелось большего.
Кроме того, тогда он уже, возможно, чувствовал, что для него период оригинальных мыслей и скрупулезных расчетов подходит к концу. Ему было под пятьдесят, расцвет его математического гения был позади, а впереди маячило мрачное и одинокое существование в кембриджском колледже. Ньютон по-прежнему активно занимался алхимическими опытами и толкованием Писания, однако вполне очевидно, что ему хотелось вырваться на простор, пока еще оставалась такая возможность. Он желал добиться успеха в какой-то иной сфере деятельности. И в конце концов Ньютон доказал, что он это может.
Весной 1692 года Ричард Бентли, молодой богослов, прочел в церкви Святого Мартина в Полях[41] цикл проповедей, который назвал «Опровержение атеизма». В ходе этих выступлений он использовал недавние открытия Ньютона, изложенные в Principia Mathematica, как подтверждение Божественного провидения, действующего во Вселенной. Прежде чем передать свою работу в печать, он написал Ньютону, чтобы уточнить некоторые вопросы. В ответ Ньютон прислал твердое заверение: «Когда я писал свой трактат о системе мироздания, я размышлял о подобных же принципах, которые могли бы применяться для укрепления веры в Божество, а посему мне весьма отрадно обнаружить, что мои труды оказались полезны для этой цели».
Следует ли поэтому считать «Начала» не только научным, но и религиозным трактатом? Возможно, это уже слишком, если учесть его устрашающе строгое математическое содержание, однако нет никаких сомнений, что натурфилософия Ньютона изначально имела религиозную направленность. В письмах к Бентли он заявлял, что в миг творения Господь наделил каждую созданную Им частицу материи «врожденным тяготением к прочим». Отсюда следует, что вся материя во Вселенной рано или поздно схлопнется, однако Создатель сделал Вселенную бесконечной, а потому некоторые куски материи «обратятся в одни массивные тела, а иные обратятся в другие, что породит бесконечное число больших масс, разбросанных на великом расстоянии друг от друга по всему бесконечному пространству». Вполне в рамках современных представлений о Вселенной.
Ньютон настойчиво разъяснял Бентли: гравитация – не какое-то «врожденное», изначальное свойство материи; напротив, ее создает некий невидимый агент. Ньютон уверял, что «не дерзает заявлять, будто знает причину тяготения», полагая лишь, что оно требует «посредничества чего-то невещественного», и добавлял, что сия неведомая причина к тому же «весьма сведуща в механике и геометрии». Это было не кощунство, а лишь напоминание о том, что механика и геометрия имеют Божественное происхождение.
Существует общепринятое мнение (так думали, например, Уильям Блейк и поэты-романтики), что Ньютон лишил Вселенную Божественной обусловленности и свел ее к голой математике. Дальше от истины быть нельзя. Ньютон как раз настойчиво утверждал, что Вселенную можно понять лишь как творение Создателя и что ее упорядоченность – результат действия Божественного замысла.
У него имелись сподвижники и более эмпирического склада, чем Ричард Бентли: они взяли на себя роль его учеников и положили всю свою профессиональную жизнь на то, чтобы распространять ньютоновскую теорию. Среди них особенно выделяется Дэвид Грегори, шотландский математик, профессор, пропагандировавший его труды в Эдинбургском университете. В 1691 году, отчасти благодаря рекомендации Ньютона, Грегори назначили савилианским профессором[42] астрономии в Оксфорде. Ньютон упорно продвигал защитников своих теорий на самые важные и значимые посты. Это отражало его потребность манипулировать и управлять миром.
Еще одним поклонником Ньютона стал Уильям Уистон, слушавший его лекции в студенческие годы; его страсть к ньютоновской математике можно сравнить разве что с его же поддержкой сурового арианства Ньютона. Позже он стал преемником Ньютона, заняв пост лукасовского профессора математики, на который его назначил сам Ньютон; впрочем, его деятельность на этой должности оказалась не очень удачной. В дальнейшем учениками Ньютона становились, в частности, Колин Маклорен и Генри Пембертон; первый стал профессором математики в Эдинбурге (эту должность когда-то занимал Грегори), а второго назначили профессором физики в Грешем-колледже. Конечно же Ньютон приложил все усилия к их продвижению. Кроме того, он устроил так, чтобы Эдмонд Галлей, один из его главных почитателей и пропагандистов, стал савилианским профессором геометрии в Оксфорде. Благодаря этому после смерти Ньютона его научные взгляды заняли подобающее им место и стали устоявшейся теорией.
Но, похоже, один из его учеников оказался в опасности. 17 ноября 1692 года Фатио де Дьюлле заявил, что смертельно болен. «У меня, сэр, – писал он, – почти не осталось надежды увидеть вас вновь». Он пояснял, что, покидая Кембридж после своего последнего визита к Ньютону, подхватил простуду, которая быстро распространилась на его легкие и породила «язву». «Я благодарю Господа за то, что душа моя сейчас совершенно спокойна, притом главные усилия к этому приложили вы. Но голова моя не совсем в порядке, и, подозреваю, дело будет все больше ухудшаться». Он жаловался, что «императорские порошки», снадобья, которые он принимает, «оказались практически бесполезными». Далее он цветисто добавлял: «Страдай я от не столь сильной горячки, я бы высказал вам, сэр, многое. Если мне суждено расстаться с жизнью, я бы хотел, чтобы мой старший брат, человек беспримерной честности, занял мое место в качестве вашего друга». И затем довольно неожиданно замечал: «До сей поры у меня нет врачевателя».
Странная мысль о том, что «друг Ньютона» – это наследственная должность, вполне соответствует отсутствию интереса к помощи специалиста-медика. Эту депешу часто недооценивают, считая ее плодом истерического и ипохондрического воображения, ищущего сочувствия и приязни самым эффективным из возможных способов. Но не следует забывать, что в ту пору большинство подобных заболеваний оказывались смертельными, и обращаться к врачам было делом безнадежным. Многие, испытывая серьезные недомогания, готовились к худшему исходу.
Разумеется, Ньютон немедленно ответил, и его письмо полно опасений: «Вчера вечером получил ваше послание и даже выразить не могу, до чего оно меня поразило. Заклинаю вас, прибегните к совету и помощи докторов, пока не стало слишком поздно, а если вам нужны деньги, я снабжу вас ими в любом потребном количестве». Он добавлял, что сведет знакомство с его братом, хотя надеется, «что вы будете еще живы, чтобы познакомить нас самостоятельно, но, в опасении худшего, дайте мне знать, как могу я с ним связаться и, если возникнет в том нужда, уделить ему что-либо». Ньютон подписался: «Ваш самый пылкий и верный друг». Это наиболее «пылкое» письмо из всех, что он отправил на своем веку, демонстрирует силу его заботы о молодом человеке, которая не уменьшается, когда он воображает себе «худшее». Письмо дает представление о степени благочестия и добродетельности Ньютона, показывая, что он надеялся: после мирских испытаний человеку суждено попасть в лучший мир.
По счастью, его тревоги оказались безосновательными. Спустя пять дней после своего отчаянного письма Фатио проинформировал Ньютона: «Я надеюсь, что мой недуг проходит и худшее позади. Легкие мои теперь в гораздо лучшем состоянии…» За этой фразой, исполненной надежды, следует длинный перечень симптомов, словно для того, чтобы убедить Ньютона в первоначальной серьезности его заболевания. В январе болезнь еще не покинула Фатио, и Ньютон пригласил молодого человека пожить у него в Кембридже. «Боюсь, лондонский воздух пагубно влияет на ваше состояние, – писал он, – а потому желаю, чтобы вы переехали оттуда, как только погода позволит вам совершить таковое путешествие».