Пожалуйста! История… Еще посмотрим, какой онаУточкин! Достаточно ли она опишет восьмерок в небе, {-118-}чтобы мы уверовали в ее искусство? Пока еще слишкоммало покувыркалась. Итоги еще впереди! Но: «поживем —увидим»… О чем мы, собственно, спорим, Коля? —произнес он с показной скучливостью, так хорошо мнезнакомой.
— Я вовсе и не спорю.
— Ну да!.. А впрочем, тем лучше! Я просто далпоказание: сказал вам, что «большие темы» мне теперь —более, чем когда-либо, — не по зубам. И тут уж никакойЧехов и Москвин не помогут с их «Лошадинымифамилиями», «Злоумышленником» и «Канителью», с их«Унтерами Пришибеевыми» и «Дочерью Альбиона», то естьсо всем, что так смешило отца и его знакомых.«Кабы я была царица», я бы не только не «на веськрещеный мир», а в полной отрешенности, таксказать, «Mir zur Feier» («Мне во славу»), проститеза дешевый каламбур! — сел бы и написал нечто вродерильковских «Geschichten vom lieben Gott» [31] . Но не оСаваофе (это тоже слишком большая тема), а о Христеи его легендарной, бытующей среди людских поколенийвот уже девятнадцать с лишним веков истиннопоказательной биографии . Но ведь это: «кабы я была царица»…А так: станешь писать «vom lieben Gott», а там, глядишь,и ноги протянешь. Очень нужны такие рассказыВоронскому или редакторам из альманаха «Круг»!
— Побойтесь Бога, Борис Леонидович! Неужели жевы всерьез ставите знак равенства между Чеховыми выступлениями Москвина? Неужели же сводите все,что им было создано, к концертно-эстрадномурепертуару или к лейкинским «Осколкам»? Для меня однаего «Степь» — энциклопедия русской поэзии, сгустокиз всего, чем благоухала, трогала и дивила русскаялитература в высших своих проявлениях. Один чудакВася с его мутными на вид, но сверхобычно, по-лин-{-119-}кеевски, зоркими глазами чего стоит! А этот распираемыйлюбовью к молодой жене крестьянин-охотник с егосладостными, как в эротических снах, признаниямиили священник, забыл его имя, с его наивным, почтисвятым легкомыслием; да и все остальное. А какмедленно, будто точно отсчитано по хронометру, течетвремя в его «Бабьем царстве». Рядом с ним, я непреувеличиваю, даже Пруст кажется назойливо-прямолинейным с его изысканными поисками утраченноговремени. — (Впрочем, вру: о Чехове и Прусте я сказал емуне тогда, а в другой раз, и гораздо позже. Но «чтонаписано пером, не вырубишь топором»; так ограничусь этим«научным» исправлением анахронизма ради целостностичеховской характеристики.)
— Подождите, Коля…
— Нет, дайте мне сказать главное . Вы заговорили о«Geschichten vom lieben Gott». Так вот что я вам скажу:все это было очень нечуждо и Чехову! Вспомните хотябы его маленький рассказ «Студент» и вклиненныйв него удивительный пересказ евангельскоготроекратного отречения Петра от Спасителя, «прежде чем триждыпропел петел», и как Петр «исшед вон, плакася горько».А в заключение — обобщающая мысль о том, что жизньтам, в саду Гефсиманском и во дворе первосвященника,так и не переставала по сей день составлять главноев жизни человечества. Не знаю, был ли Чехов верующим.Думаю даже, что нет. Но как не признать если неметафизическим, то всемирно-историческим чудом, дажеи неверующему, то, что жизнь Христа и страсти Христовыпродолжали, а может быть, продолжают и теперь таккровно затрагивать человечество, занимать еговоображение, фантазию художников и мыслителей?Казалось бы, говоря трезвым светским языком, эта трагическиодинокая судьба единичного человека вовсе даже и непо рылу неумытому человечеству. А на поверку и всемувопреки оказалось, что правда и красота, исходящие, {-120-}как святое сияние, от этого замученного, распятого накресте человека, пусть не утвердились в сознаниичеловечества, но и не вовсе покинули его . Ведь даже«великий язычник», как принято (очень неточно!) называтьГёте, склонялся перед ним «как перед божественнымоткровением и высшим принципом нравственности».Это — в беседе с Эккерманом.
— Подождите, Коля! Со стыдом сознаюсь, что, наверное, не читал и его «Студента», иначе я бы не прошелмимо того, о чем вы мне говорите. На Чехова я смотрел,в своей бунтарской самонадеянности, как на кумирапапы и его поколения. Что ж! Сегодня вы были взрослыми побили линейкой мое мальчишеское невежество.Наверное, поделом! Я обязательно почитаю Чехова!Беда только в том, что папа увез свое издание Марксаза границу. Но принесите мне свое, хотя бы несколькотомиков, на побывку.
Я обещал ему «на днях» занести и, конечно, заметил,что это небрежное «на днях» его покоробило. Прощебыло бы тут же объяснить причину моего затруднения.Дело в том, что и у меня не было лично мнепринадлежавшего Чехова. Чехов был тоже приобретением моегоотца и после его смерти стал достоянием всей нашейсемьи. Надо было достать его у сговорчивых друзей, и яуже наметил себе жертву — Надю Жаркову, оченьблизкого мне человека, которая охотно пошла бы навстречу мне и Пастернаку. Через два дня я был ужеу него с двумя или тремя томиками в синихколенкоровых переплетах без тиснения. Пастернак имобрадовался, я же ему указал еще на два рассказа, хотяи не вполне отвечающих теме «Geschichten vom liebenGott», но в какой-то мере к ней все же примыкающих, —на «Архиерея» и «Святою ночью».
Я был очень доволен собой и, при моеймнительности, сам себе напомнил Колю Красоткина с егоПерезвоном (из «Братьев Карамазовых»), и даже не слишком {-121-}стыдился этого — хотя бы уже потому, что в данномслучае Перезвоном был Чехов, а умирающимИлюшечкой — к счастью, пребывавший в должном здравииБорис Леонидович.
— Знаете что, — сказал я, — не всегда же тольковам читать мне Пушкина. Позвольте мне на этот разпрочесть «Студента». Это совсем короткий рассказ.Мне страшно хочется.
Дело в том, что Борис Леонидович (и тогда, и позже)очень любил читать мне и домашним, иногда и гостям,Пушкина, особенно отрывки из его поэм: из «Медноговсадника», «Цыган», «Графа Нулина» (его — всегда отпервой до последней строчки и с большим юмором —гораздо лучше, чем Яхонтов), но чаще всего из «Полтавы».
«Полтаву» он читал бесподобно, раза два при мнедаже целиком. Доходя до любимейших мест, он обычнопрерывал свое чтение и заранее разъяснял — нам,дуракам, — чудесные свойства отрывка, каждый разпочти в тех же несколько сбивчивых, но, видимо, хорошовзвешенных словах. (Это не было импровизацией,вернее, было ею, но в прошлом, быть может, еще вовремена, когда Борис Леонидович был гувернером водном богатом немецком доме. Такой она икристаллизовалась, сохранив облик вдохновенного наития ипедагогической настойчивости.)
Так, перед катренами «Кто при звездах и при луне»он неизменно говорил:
— Здесь вы сначала слышите, как всадник ещетолько приближается . Вообще такого наглядногодраматизма или там «динамики изложения» (пусть втерминах разбираются Цявловские) вы в его лирике ненайдете. На то и поэма! Поэма с ее, как говорят,эпичностью, но… Это у Гомера эпичность, здесь же гораздоправильнее было бы сказать: драматизмом… Так, значит,драматизмом . Но я, собственно, хотел только напомнить, {-122-}себе и вам, что вот под это приближение отведены первыевосемь строчек. Всадника воочию еще не видно:
Кто при звездах и при луне
Так поздно едет на коне?
Чей это конь неутомимый
Бежит в степи необозримой?
О всаднике мы еще ничегошеньки не знаем. Но вотпоступают первые о нем сведения, самые общие пока.Ведь он еще — в неразличимой дали:
Казак на север держит путь.
Указано только знаменательное(как выяснится впоследствии) направление, которого он держится. Но стуккопыт так дробен, бесперебоен и настойчив, что ужечувствуешь гонца, неотложность задания:
Казак не хочет отдохнуть
Ни в чистом поле, ни в дубраве,
Ни при опасной переправе.
И вот, на девятой строчке, он с нами поравнялся! Мгновенная, полная наглядность! Очевидность!
Как сткло булат его блестит,
Мешок за пазухой звенит…
(Он будет звенеть и в «Капитанской дочке» —удержанный казачьим урядником дар Пугачева.)
Не спотыкаясь конь ретивый
Бежит, размахивая гривой.
Это все мы еще видим… Но вот он мимо нас проскакал,исчез в неведомом. И как это часто бывает в жизни,невольно продолжаешь думать об исчезнувшемвеликолепном и горделивом облике, будь то блоковскойНезнакомки или только, как здесь, прекрасного в своейумелости конника. Но много ли тут надумаешь при такойскудости данных?.. Здесь же тебе приходит на помощь {-123-}безошибочное, не терпящее никаких отлагательстввсеведение поэта. И всадник исчезает уже не в неведомом,а в ведомом мире, проясненном точным знанием поэта,то есть автора, Пушкина, полновластного хозяина замысла:
Червонцы нужны для гонца,
Булат потеха молодца,
Ретивый конь потеха тоже —
Но шапка для него дороже.
И так до конца, до заключительного:
Зачем он шапкой дорожит?
Затем, что в ней донос зашит,
Донос на гетмана злодея
Царю Петру от Кочубея.
И эта — голая сущность ви́дения — подводит нас кМазепе, интригующему, не наделенному всеведением,подводит к «полномочному езуиту», к посулу «шаткого трона»и т. д. и т. д. А теперь слушайте!
И, точно передавая голосом и мимикой нарастающуючеткость звуковых и зрительных впечатлений, Пастернакчитал то, чему он дал свой предваряющий комментарий.
Но на сей раз читал, почти наизусть, не он, а я, мнеособенно дорогой рассказ Чехова. Он слушал меня сдетским вниманием художника, с чуть заметной, «самойтихой» игрой на напряженно застывшем лице. И когдая дошел до сцены разговора на «вдовьих огородах»с Василисой и с ее дочерью Лукерьей и произнес словастудента: «…Он третий раз отрекся. И после этого раза