И тут же услужливая рука протягивала Нинке крепкий алый помидор.
– А может быть, Нинель отведает сливунчика?
И в ее растопыренную пятерню цветными пасхальными яйцами укладывались желтые, бурые, фиолетовые, красные сливы.
Растревожив желудок овощами-фруктами, Нинка перемещала тело на мясные ряды, и со всех концов рынка доносилось:
– А вот ветчинки не желает ли моя красавица?
За ветчинкой шел творожок, за творожком – малосольная рыбонька, за ней – изюмчик и орешки. И как только Нинкин луженый желудок умудрялся все это разом переварить, не доводя Нинку до колик, было непонятно.
К слову, отоваривалась Нинка тоже талантливо – сколько могла унести в обеих руках, сторговав до усохшей цены все, на что падал глаз.
…И вот однажды, когда в воздухе парил невозможный зной, и даже кузнечикам было лениво пошевелить коленками, на рынок вместе с клубами пыли вкатилась незнакомая женщина. Местные замерли и повернули к ней головы. Была она монументальна лицом, а фигурой огромна. Яркие маки на ее ситцевом платье оттягивали взор от урожайных пирамидок с желто-красным перцем и томатами всех мастей, а высокая прическа дыбилась сдобой попышнее булок с калачного ряда. Над головой ее зеленой кляксой был раскрыт складной зонтик – от бесстыжего солнца, – и тень от него, смешиваясь на ее щеках с алым румянцем, давала, вопреки законам цветового спектра, пунцово-фиолетовые блики. Женщина томно поскребла взглядам по прилавкам и величаво поплыла вдоль рядов, покачивая богатым корпусом. Бабы ехидно поджали губы, мужики же захлюпали маслеными от жары глазами. Незнакомка не обращала на них ровно никакого внимания, продолжая шествовать по рынку, чуть повернув голову к выложенному на прилавках товару. Иногда она останавливалась и кидала в рот семечки и прочую базарную мелочь. Навязчивые предложения торговок что-нибудь прикупить отметала сразу – властным жестом полной руки и кислой физиономией – и, постояв возле груды какой-нибудь снеди, не проронив ни слова, направлялась дальше. Одуревшие от погоды базарные воробьи, не переставая трескотню, выдавали хором какие-то одинаковые высокопарные эпитеты, и в их однонотном чириканье отчетливо слышалось: «Чур моя!» Мужики кивали воробьям и провожали незнакомое явление осовевшими взглядами, не решаясь высказать восхищение даже привычным матерком. Дама не оборачивалась, хотя прекрасно понимала, что ее изучают на самом клеточном уровне, и, лишь загадочно улыбаясь, отгораживалась от особо любопытных зонтиком. Бабы хранили заговорщицкое молчание.
– А не хочет ли Нинель пряничка? – донеслось тут из дальнего угла.
Женщина остановилась и повела носом, как крольчиха. Нюх явно подсказал ей направление, где угнездилась, заняв собой половину прилавка, не ожидавшая никакого подвоха Нинка. Постояв с полминуты, явно размышляя над услышанным, незнакомка двинулась на Нинкин голос. Лицо ее сменило устойчивое брезгливое выражение на любопытство: у человека явно появилась цель.
– Может быть, Нинель хочет бубличка?
Незнакомка вырулила из-за высокой стойки, заваленной банками с медом, и направилась к Нинке.
– А может быть, Нинель хо… – Нинка оборвала песнь на полуслове.
Женщина подошла к ней вплотную, провела свободной от зонтика ладонью под мощной грудью и села рядом с Нинкой на прилавок. Тот жалобно хрюкнул и прогнулся от удвоенной ноши.
Нинка надкусила сушку. Женщина протянула пятерню, тоже схватила сушку и тоже хрустнула ей.
– Ты хто? – наконец подала голос Нинка.
– Маня, – жуя, ответила ей как равной «пришелица».
Рыночные свидетели замерли от такой двойной красоты: на калачной стойке восседали две богини.
– А ты? – Маня отправила в рот горсть поданных кем-то сладких орешков.
– Нина.
Помолчали. Похрустели. Кружок любопытных вокруг них увеличивался с геометрической прогрессией.
– Ты откель? – Нинка лизнула янтарно-желтого петушка на палочке.
– А тебе почто? – Маня разинула ротище и ткнула в него такого же петушка, только красного.
– Ненашенская ты.
– А-а, – понимающе кивнула Маня. – С соседнего района я. Из Стешино. Оседать у вас собираюсь.
Народ переглянулся и одобряюще зашелестел.
– А фамилиё? – не унималась Нинка.
– Покамест Сидорова. А скоро сменяю. Ковыля будет фамилия.
Нинка подавилась.
В воздухе повисла пудовая тишина. Где-то вдали забрехала, но тут же заткнулась сиповатая собака.
Манька спрыгнула с прилавка и повернулась к Нинке.
– Я это. Вот чего. Ну ты меня поняла, если что. Я за тем сюда и приперлася. К тебе. Чтобы поняла.
Маня сплюнула сладкую шелуху и, занавесив себя от Нинкиного пунцовеющего лица зонтиком, царственно и неторопливо зашагала к базарному выходу, разрезая толпу зевак, как ледокол торосы. Вслед ей летело запоздалое Нинкино речитативное многоэтажье.
За те два часа, пока ошеломленная Нинка приходила в себя, сидючи на веранде в окружении слободских подружаек и бетонируя алычовой наливкой стресс, нанесенный понаехавшей хамкой, злое сладкоголосое бабье доложило ей все, что успело разузнать:
Манька Сидорова приехала погостить к двоюродной тетке, Агафье Сидоровой, и заняла у той пол-избы.
1. Манька Сидорова познакомилась с Пашкой Ковылей, когда тот по доброте душевной подвез ее со станции на тракторе.
2. Манька Сидорова на самом деле Мария Ивановна Сидорова, зоотехник, и уже успела справиться у председателя насчет работы и даже получить от него немедленное «конечно требуется!».
3. Манька Сидорова не только положила глаз на Ковылю, но и пригрозила прибить любую конкурентку, потому что, видишь ли, она, мол, привыкла добываться того, чего хочет. А в настоящий момент она хочет Ковылю.
4. Манька Сидорова и в подметки не годится Ниночке (все подружайки тут были единогласны, кивали носами и подбородками).
5. Закончились посиделки за полночь. Бабьи выводы были категоричны: на кой козлоподобный Ковыля, вообще, сдался такой королеве, как Ниночка, пускай катится, обалдуй, мы гордые, он-то, Ковыля, потом, конечно, все осознает и застрелится, ну и пущай, поделом ему.
Нинка осоловело кивала подругам, соглашалась, а когда те ушли, сложила из пальцев кукиш, потрясла им в воздухе и решила Ковылю от Маньки отодрать. А хоть бы и с мясом.
Жан-Клод Ван Дамм одобрительно подмигнул ей с настенного календаря.
Мнение же Ковыли по этому поводу никто спрашивать и не собирался.
Минула неделя. Перемены, произошедшие с Ковылей были видны за версту. Он приосанился, зачем-то начистил сапоги и ходил по слободе гоголем. Петухов же по давней привычке своей он теперь передразнивал особенно талантливо, и соседки, держащие во дворах птицу, не переставали ругать его за то, что доводит кур до истерики.
Ковылин приятель, Степка Осоловейчик, регулярно приносил ему вести с фронтов. Степка присаживался на ступеньку крыльца, неспешно доставал папироску, с остервенением дул в нее, потом так же не торопясь закуривал, маринуя Ковылино любопытство, и начинал как будто издалека – про коров, про пьяницу-агронома, про сельпо. Ковыля смуро кивал, сам же изводился весь от нетерпения, но Степку не перебивал, ждал, пока тот натешит язык. Осоловейчик не спешил, тянул, сколько хватало фантазии, и вдруг внезапно переходил к самой сути.
А Маня, мол, переехала к родне со всеми пожитками и в открытую заявляет, что теперь из Павловской слободы ни ногой.
А Нинка прилюдно обещала оттаскать Маню за космы.
А Маня назвала Нинку гусеницей. И перед словом «гусеница» было еще семнадцать очень точных характеристик, какая именно гусеница.
А Нинка ущипнула Маню.
А Маня вылила на Нинку скисшее пиво.
А Нинка…
А Маня…
Ковыля плавился от еле сдерживаемой улыбки. Жестом покровителя он останавливал Осоловейчика в тот самый момент, когда новости у того уже заканчивались, то есть на пятой по счету папиросе, и подобно вельможному барину произносил нарастяг:
– Ну, буде, буде. Что мы, в самом деле, как бабы, сплетни полоскаем да на веревке вешаем.
Но тут же переспрашивал:
– А что ты там сказал, Нинка…
И сосед запускал свой патефон по новой.
Сколько было правды в его рассказах, неведомо, но тешил Осоловейчик своими байками про Нинку-Маню не один двор и уже начал брать за представление мзду, как гастролирующий эстрадник: там ему блинов вынесут, здесь медовуху. Степка и рад-радешенек. И где ему больше подносили – там и история плелась интересней, с яркими подробностями, всегда почему-то разными.
Сельчане же с нетерпением ждали очередных новостей. В общем, ох как нескучно стало!
…На разных концах Павловской слободы любили до озверения невзрачного хилого Ковылю две большие женщины…
Нинка, до появления Мани воспринимавшая своего кавалера как нечто неотъемлемое от сельского пейзажа, теперь взглянула на него под другим углом. Раньше ей казалось, что обожание Ковыли будет вечно, как может быть вечно, к примеру, пьянство совхозного агронома или лужи возле коровника. Теперь же уверенность в том, что Ковыля никуда не денется, резко пошатнулась. Да и сам Ковыля, еще недавно не дотягивающий до Ван Дамма ни по каким параметрам, вдруг стал дотягивать, и Нинка, к удивлению своему, обнаружила в нем (в Ковыле, не Ван Дамме) очень интересные детали, какие не замечала раньше. Глаза, например. Очень красивые глаза. Как у теленочка, с прямыми длинным ресницами и трогательной поволокой во взгляде. И руки. Рабочие, темные от загара, пахнущие чем-то вроде Родины, – хлебом, что ли, или квасом. И еще, конечно, кучерявые волосы – те и раньше были ей любы, но теперь же, в свете открывшихся обстоятельств (наличием Маньки то есть), превратились в некий навязчивый образ. Ковылины космы виделись Нинке в выжженной солнцем траве, в россыпи овса в скотских яслях, в вениках, в кроватных пружинах и даже в коробке с «рожками» из сельской бакалеи. Нинка вздыхала, печалилась и еще пуще грозилась выгнать Сидорову ко́зу туда, откуда та заявилась.