О Бялике — страница 2 из 12

. До Воложина вся эта литература доходила обрывками, так как на чтение посторонних книг и особенно газет начальство ешибота смотрело косо. Кружок хотел объединить всё: и «духовный сионизм», и верность ортодоксальной традиции, и светскую науку. В этом смысле было решено издать воззвание, а сочинить его было поручено молодому Бялику; в результате явилась статья, которую охотно принял и напечатал «Ха-мелиц».

В это время товарищи уже смотрели на Бялика как на будущего писателя. Действительно, среди его набросков уже имелись вполне законченные вещи, между прочим и стихотворение «К ласточке»[11], которым он вскоре дебютировал в качестве поэта. Писать он начал рано, ещё до бет-ха-мидраша; большей частью то были сатиры на сверстников и учителей; очевидно, и та непочтительная записка о волынском цадике, что убедила деда отпустить юношу в Воложин, тоже принадлежала к этому виду творчества. За двухлетнее пребывание в ешиботе писательское призвание в нём окрепло и определилось. Его уж больше не тянуло в Берлин; он мечтал об Одессе, где в то время группировался вокруг упомянутого  А. Гинцберга кружок популярных еврейских литераторов. В то же время жизнь в Воложине сделала его более смелым и самостоятельным: постепенно созрело в нём решение обойтись в этом случае без согласия деда и семьи. Восемнадцати лет от роду он решительным шагом вывел свою жизнь из русла, по которому она была до тех пор направлена, и без ведома родных, без денег и без связей очутился в Одессе.

Здесь он явился к писателю И. Равницкому, готовившему тогда к печати сборник под заглавием «Ха-пардес», и предложил ему для сборника стихотворение «К ласточке». Редактирование книги уже было закончено, она набиралась; Равницкий согласился посмотреть стихотворение, но предупредил, что оно уже не попадёт в сборник. Однако прочитав, он передумал. Содержание было наивное: поэт здоровался с ласточкой, прилетевшей с юга весною, горько жаловался ей на то, как тяжело живётся его народу в этой холодной стране, и жадно расспрашивал, что видела она за тёплыми морями. Быть может, она пролетала над Палестиной? «Принесла ли ты мне привет от роскоши родной земли, от её долин и гор? Сжалился ли Бог над Сионом, утешил ли его, или по-прежнему край оставлен могилам?» Но наивные мысли были выражены задушевно и трогательно, стих лёгок и звучен, некоторые рифмы богаты. Стихотворение попало в сборник. В еврейской литературе, где все имена были наперечёт и «Ха-пардес» ожидался с большим интересом, этот дебют не мог пройти незамеченным.

Дальнейшая жизнь X. Н. Бялика может быть рассказана кратко: по внешним событиям она похожа на множество других жизней, на жизнь любого еврейского бедняка и автодидакта. В Одессе он терпел и голод, и холод; впрочем, тамошние писатели ему покровительствовали, доставили ему платные уроки еврейского языка, дали возможность выучиться немецкому. Не прошло года, как он узнал, что дед при смерти, и вынужден был возвратиться в Житомир. Здесь он похоронил старика. Разные причины принудили его остаться в Житомире. Вскоре он женился, девятнадцатилетним юношей. Он занялся лесной торговлей, потом переехал в Польшу, в Сосновицы, где давал уроки. В 1900 году он опять поселился в Одессе, где, с небольшими перерывами, живёт до сих пор[12]. Одно время он редактировал беллетристический отдел ежемесячного журнала «Ха-Шиллоах»; теперь он, вместе с И. Равницким, стоит во главе книгоиздательства «Мория», которое за недолгие годы своего существования приобрело репутацию одного из серьёзнейших факторов развития еврейской литературы, особенно педагогической. За все эти годы он много читал, вообще упорно работал над своим самообразованием, главным образом, в области европейских литератур. Что касается до еврейской литературы всех эпох, то он считается одним из лучших знатоков этой почти необъятной сокровищницы и её богатого языка. Впрочем, когда в Одессе возник образцовый ешибот и X. Н. Бялик был туда приглашён лектором еврейского языка и литературы, учебное начальство не утвердило его — за непредставлением свидетельства на звание начального учителя.

X. Н.Бялик принимает живое участие в еврейской общественной деятельности. Он близко стоит к Одесскому палестинскому комитету[13]и к его работам, особенно в области школьного дела в Палестине. Когда в 1908 году он посетил эту страну[14], где на его песнях воспитываются дети и рабочие поют их, идя за плугом, еврейское население превратило его поездку в триумфальное шествие.

*   *   *

Личная жизнь X. Н.Бялика могла бы сама послужить канвою для большой поэмы. Не потому, чтобы события этой жизни были так необычайны, а потому, напротив, что они так обычны, так характерны для той среды. Вся жизнь гетто в эпоху его распада отразилась бы в этой поэме. Но совокупность собственных произведений Бялика можно рассматривать именно как такую поэму. Тогда нам станет особенно понятен их смысл и внутренняя связь; тогда нам станет понятно, что Бялик — национальный поэт в полном и высшем смысле этого слова, национальный даже там, где ему поётся о солнце и любви. Ибо он написал только то, что пережил, а жизнь его была, во всех её делах и днях, отражением и повторением коллективного бытия еврейской улицы в последнюю четверть XIX века и в начале XX.

Бялик сам рассказал нам свою литературную биографию в стихотворении «Если ангел вопросит…». На вопрос ангела, охраняющего таинственный порог, поэт рассказывает ему историю своей души. Она переведена в этом сборнике, но здесь мы её вкратце напомним. Где-то на краю света, в глухом местечке, играл на улице ребёнок, одинокий, нежный, задумчивый: «И тот ребёнок, о, ангел, — то был я». Однажды ребёнок залюбовался на белую тучку — и душа его потянулась к ней и упорхнула. В небе подхватил её солнечный луч и долго носил её по свету. Однажды луч упал на слезу, что блестела на детской щёчке, и душа поэта соскользнула с золотого луча и растворилась в слезинке. А слеза упала на священный пергамент старой дедовской книги, и там, среди мёртвых букв и пятен воску и сала, душа поэта трепетала и билась. — И задохнулась? — спрашивает ангел. — Нет, ангел, запела! Ибо в мёртвых буквах била родником песня жизни. И душа поэта запела обо всём, что познала: о белой тучке, о солнечном луче, о жемчужной слезинке и о старой Книге, испещрённой святыми квадартными письменами.

Это, в самом деле, основное содержание поэзии Бялика: обожание, иногда похожее на ясную радость, иногда — на мучительную жажду; преклонение пред Книгой, святою Книгой с её пятнами воску и сала, с её ароматом старины и быта, с её преданиями о погибшем величии; и, наконец или прежде всего, слёзы, слёзы разной крепости и разного состава, от явных слёз уныния до затаённых, ядовитых слёз нестерпимого гнева.

*   *   *

Бялик начал со слёз. Когда он вышел из детского неведения и огляделся, кругом, в великом гетто западного края, было тоскливо и скверно. Общероссийские условия той эпохи всем ещё памятны; внутренняя жизнь еврейства тоже стояла на мёртвой точке. Активное палестинофильство, под ударами разочарований, шло на убыль; «духовный сионизм» Ахад-ха-Ама был утешением только для немногих; Герцля[15] ещё не было; Бунд[16] ещё только-только зарождался. Было скучно, скверно и невесело. Несколько позже Бялик символически охарактеризовал то серое время в «Сиротливой песне»: свинцовое небо, топкая слякоть, мёртвые голые сучья, которые словно не верят больше в весну, и ветер воет напевом безнадёжности. И даже когда соловьиная песня вдруг зазвучит среди этого уныния, не на радость она зазвучит, не ко времени — «и в сердце проникнет глубокая, скорбная жалость о пташке-сиротке и песне её сиротливой…»

В другом стихотворении, озаглавленном «Моя песня», Бялик даёт более конкретную картину этого существования — даёт типичный еврейский интерьер из захолустного гетто. Это, несомненно, автобиографическое стихотворение лишено всякой оригинальности: такие мотивы есть у каждого еврейского поэта, но если это понижает художественную, зато подчёркивает бытовую ценность произведения. Бялик здесь пытается иными словами, чем в беседе с ангелом, восстановить историю своей песни. Первым его учителем поэзии был сверчок в щелях родимой лачуги. Субботний ужин без вина, без белого хлеба, семеро детей, каждому по чёрствой корке и по куску селёдки — старая, сто раз перепетая картина. Но после еды, согласно чину, отец затягивал традиционно субботние гимны — «зэмирот», голодные дети подпевали, и тогда им аккомпанировал незримый сверчок, «певец нищеты», и его песня, «тоскливая, как смерть, как бессмыслица приниженной жизни, и печальная, без конца и предела печальная», стала образцом для поэта.

Таково детство. Много ли лучше юность? Резюмируя всю жизнь человека из гетто — в стихотворении «Одинокая звезда»[17] написанном в 1899 году, когда поэту было 25 лет, он не находит для неё оценки, кроме проклятия — проклятия этой «жизни без надежды, без огня и доли»:

Жизни без надежды, затхлой, топкой, грязной,

Мертвенно-свинцовой, жалко-безобразной —

Жизни пса, что рвётся на цепи, голодный…

О, проклятье жизни, жизни безысходной!..

Для Бялика в этой тёмной и топкой жизни есть одна только точка посветлее, на которой глаза его останавливаются почти без горечи, с глубоким волнением благодарности. Это — бет-ха-мидраш, старая, закоптелая молитвенная школа на окраине города, где он провёл несколько лет своего отрочества. Когда после Воложина, после первых опьяняющих успехов в Одессе он вернулся в Житомир и опять увидел этот обветшалый «храм Бога юности своей», глубокое волнение охватило его, грусть о детстве, проведённом в разлуке с солнцем и природой, и вместе сознание, что и в этом полутёмном углу затаилось нечто великое, скрыт целый мир, по-своему богатый и многоцветный, реют незримые крылья чего-то высшего — тень Божества или душа старой веры, то, что святые книги называют непереводимым словом Шехина