Я вдруг осознала, что прошло десять лет со времени, как я прочла «Свидетелей из могилы», десять лет с момента, как я была очарована и вдохновлена аргентинцами и Клайдом Сноу. Вдохновлена «помогать бороться с угнетением, заставляя кости говорить». И вот теперь я сама делюсь с другими людьми историями, которые рассказали мне кости. Я подумала, что если оглянуться назад, то линия моей жизни выглядит настолько правильной и естественной, что я даже не могу представить иного пути. По сути, я рассказала студентам об этой линии жизни, о том, что она состоит из надежд и чаяний, удач и разочарований, но всегда дает вдохновение и удовлетворение.
Я говорила студентам, что у меня не было больших ожиданий, когда я отправлялась на свою первую миссию в Руанду, и единственное, на что я надеялась, что условия работы будут примерно такими, к каким я привыкла в аспирантуре в Аризоне. Помню, как-то мы с Уолтом Биркби ездили забрать тело из офиса судмедэкспертизы и вошли через черный ход, а затем и вышли, уже с телом, через него же. Черный ход был далеко от главного входа, через который могли войти родственники погибшего. Направляясь в Руанду, я думала, что там тоже будет «черный ход», отделяющий нас от родственников и прочих «живых людей, имеющих интерес», – это могла быть полицейская лента, или военный патруль, или некие правила, регламентирующие медико-юридические условия хранения вещественных доказательств, которые должны быть представлены в суде. Я представляла себя частью группы судмедэкспертов, которые приедут в Руанду, соберут вещественные доказательства, идентифицируют их, передадут Трибуналу и уедут домой. Все стерильно, без малейших контактов с населением. Но все оказалось совсем не так.
Вместо этого мы жили в двух шагах от места преступления, среди «людей, имеющих интерес», что не могло не повлиять на нашу «оптику». Это было особенно актуально для судебных антропологов – мы не просто работали с мертвыми на внешнем уровне, то есть эксгумировали тела и затем, скажем так, делали замеры, но слушали, изучали и узнавали их. Я рассказала студентам, как Руанда изменила мое видение, а также упомянула, что в любом случае деятельность судебно-медицинских миссий обязательно имеет долгоиграющие последствия – как для меня, так и для семей погибших и общества в целом. Медицинский антрополог Линда Грин сказала однажды, что антропологи «выходят в поле, пытаясь объяснить противоречия и сложности в жизни людей. При этом мы, по крайней мере временно, становимся свидетелями и участниками этих жизней». Вы можете думать, что судебные антропологи не вмешиваются в жизни живых людей, однако, взаимодействуя с мертвыми, мы влияем на живых, изменяя их воспоминания и их понимание событий прошлого».
Мы понимаем, как наша работа влияет на воспоминания семей: когда сомнительное облегчение от знакомства с содержимым мешка для трупов сменяет страхи и тягостные раздумья о судьбе пропавших близких. В этот момент событие, которое они запомнили как точку отсчета временного отсутствия их близкого человека, начинает восприниматься как событие, непосредственно предшествовавшее смерти этого человека. Их воспоминания изменились – у кого-то незначительно, а у кого-то – кардинально. Когда я говорила об этом, некоторые слушатели согласно кивали, другие закрывали глаза, видимо, пытаясь представить себя в такой ситуации.
Я думала, что студентам будет сложно понять, как судмедэкспертиза влияет на коллективную память в постконфликтных обществах. Я начала с того, что попросила их представить такую ситуацию: рассказы очевидцев о каких-то преступлениях, совершенных властями или военными, отрицаются, высмеиваются или объявляются фантазиями самих очевидцев – собственным правительством, вооруженными силами или полицией, то есть теми самыми институтами, которые обвиняют в этих преступлениях. Затем я предложила представить, что эти рассказы подтверждаются самыми неопровержимыми вещественными доказательствами: к примеру, человеческими телами в могиле, в которой, по словам властей, захоронены животные. Обычно, когда в совершении преступлений замешано правительство, улики можно найти только в малоизвестных секретных докладах, которые в ближайшее время вряд ли окажутся в руках журналистов-расследователей. Не всегда такие преступления связаны с массовыми убийствами и не всегда их доказательствами являются мертвые тела, которые благодаря судмедэкспертизе могут обрести голос – предоставить информацию о том, что произошло, что стало причиной их смерти. Обнародование таких доказательств способно «бросить вызов восприятию уважаемых институтов», как выразилась историк Дебора Липштадт в 1997 году.
«Поместив» государственные институты «под увеличительное стекло», я заставила студентов задуматься. Более пристальный взгляд помогает увидеть, что эти государственные институты с самого начала отрицали свои противозаконные действия, которые были нами позже неопровержимо доказаны, и что обнаруженные после окончания самых разных конфликтов тела рассказывали очень похожие истории. К примеру, когда речь идет о Руанде, обычно утверждают, что эта страна пережила «спонтанное племенное насилие» в 1994 году, в то время как о бывшей Югославии говорят, что здесь имела место «война» между отдельными «этническими и религиозными группировками» с 1991 по 1995 год. Как такие разные конфликты могли оставить после себя мертвецов, которые рассказывают одну и ту же историю? Внутренне перемещенных лиц сгоняют вместе или направляют в определенные места и затем убивают. Как могли «спонтанное насилие» или «война» оставить вещественные доказательства, которые ясно свидетельствуют о том, что подготовка к массовому убийству мирных жителей велась заблаговременно и методично? Я думала о блокпостах, заранее расставленных по всей стране для проверки гражданских лиц, о запасах проволоки и ткани, о выкопанных с помощью тяжелой техники могилах, несмотря на острый дефицит топлива.
Как только я начала понимать, что сотни и тысячи тел, найденных на двух континентах, рассказывают одну и ту же историю, я стала задумываться, что же на самом деле происходит во время этих конфликтов? Каковы причины, порождающие столь близкие сценарии? Об одной из них говорилось в судебных залах Трибунала: в поисках простых ответов на вызовы времени правительства решали уничтожить активно выступавших против и изгнать недовольных – либо прямым давлением, либо запугиванием.
Почему? Почему власти решили уничтожить свой же народ? Почему люди буквально убивали своих друзей и родных? Я думаю, причиной тому – личные мотивы: страх или, что чаще, корыстный интерес. Интерес конкретных людей во властных структурах, скованных цепью идеологии и, что важнее, круговой поруки, практически не имеющих политических оппонентов и невероятно боящихся потерять свое место под солнцем. Такая потеря чревата для них не просто крахом карьеры, но также и свободы, а в ряде случаев и жизни. Чтобы спасти себя, власть имущие придумывали сотни поводов для репрессий. Вот, скажем, Косово: действительно ли убийства и депортации 1990-х были продиктованы желанием благородной мести косоварам за проигранную сербами битву 1389 года, как любил заявлять президент Сербии Слободан Милошевич? Или все прозаичнее? Богатое полезными ископаемыми Косово могло приносить Сербии до пяти миллиардов долларов ежегодно. А что насчет Руанды? Хуту убивали своих соседей-тутси и их детей, поддавшись пропаганде правительства? Хорошая версия, но… Но я напомню, что правительство пообещало отдать хуту земли тутси.
В каждой стране, где я работала, официальная «причина» была не более чем оправданием, причем столь халтурным, что тут и там из него выглядывали несостыковки и кости. Власти, конечно, пытались снизить градус общественного недовольства, но не то чтобы были готовы положить на это много сил. Впрочем, даже этого хватало – к сожалению, люди зачастую хотят верить в успокоительную ложь. Их можно понять: когда на твою долю выпадают столь жуткие испытания, когда ты буквально оказываешься в жерновах истории, в мясорубке чужих амбиций, ты хочешь только одного – чтобы это закончилось. А потом… Потом ты хочешь обо всем забыть, потому что иначе умрешь от боли. Но что движет чиновниками? Я не верю, что они были глубоко озабочены историческими последствиями древних сражений или религиозно-этническими противоречиями. Скорее, они попросту искали способ поддержать стабильность существующей системы. В конце концов, почему Северный сектор Косово был единственным сектором, где действовал «Черный код», то есть проходили активные боевые действия, когда я была в Косово в 2000 году? Может, потому что именно там находились запасы полезных ископаемых? Северный сектор – это не только место проживания немалого числа косовских сербов, но и крупный промышленный регион. По этой причине ни косовские албанцы, ни косовские сербы не хотели уступать эту территорию, а поскольку там жили и те и другие, боевые действия продолжались, несмотря на присутствие миротворцев.
Почему Вуковар и его окрестности все еще оставались под управлением ООН в 1996 году, в то время как соседние районы хорватской Славонии контролировала Хорватия, хотя и там было немало следов войны? Не потому ли, что, помимо своих других достоинств, Вуковар находится в одном из самых богатых нефтью и плодородных сельскохозяйственных регионов бывшей Югославии, за владение которым и Хорватия, и Сербия долго продолжали соперничать? Так что, хотя власти публично обосновывают свои сомнительные военные и политические решения соображениями защиты религии, национальной чести или исторической справедливости, фактические данные убедительно свидетельствуют о том, что на деле все оказывается завязано на контроле над ресурсами. Люди гибли, гибнут и, к сожалению, будут гибнуть за металл. Это универсальное правило. Пока мы в корне не пересмотрим свое отношение к таким концептам, как богатство и власть, это не изменится.
Я признала перед студентами, что может показаться странным, что меня привело к такому выводу участие в судебно-медицинских миссиях. Но это понимание для меня еще один инструмент, с помощью которого я прихожу к пониманию механики конфликтов, отмеченных массовыми убийствами мирных жителей. Мне потребовалось совсем немного времени, чтобы увидеть, что скрывается за заголовками медиа. Я не удивилась, узнав, что 40 % воды Израиль получает из источников, находящихся на оккупированных территориях Палестины. Неудивительно, что за эти земли ведутся ожесточенные бои. Не удивил меня и тот факт, что Израиль ограничивает доступ палестинцев к воде.