вительству еще много пользы, потому что обладал энергией, предприимчивостью и всеми качествами, необходимыми, чтобы сыграть в Азии роль Александра Бернса. Во время нашего с ним путешествия в Персию и пребывания там он часто бывал меланхолически настроен, говорил, что ему надоела жизнь. Указав на пистолет системы Бертран, заряжающийся с казенной части, он сказал однажды: «Avec ce pistolet la, je me brûlerai un jour la cervelle!» И он сдержал слово, так как застрелился именно из этого пистолета в минуту глубокой меланхолии. Его смерть произвела тогда сенсацию, и английские газеты много иронизировали по этому поводу[127].
Об этой загадочной смерти помнили долго. Она была своего рода знаком времени. Так, русский эмигрант Иван Головин в своей книге «La Russie sous Nicolas I-er» 1845 года вспоминал историю странной гибели Виткевича, труп которого «исчез, как труп простого матроса» («…et le cadavre de Vitkevitsch disparut comme celui d’un simple matelot»)[128]. Бывший посол в Иране А. О. Дюгамель спустя 30 лет после самоубийства Виткевича писал, что «настоящие причины такого отчаянного поступка никогда не были обнаружены»[129]. Версии гибели Виткевича предлагались разные, но не они интересуют нас в настоящей заметке. История Виткевича и его смерти, как мы полагаем, представляет собой любопытный историко-психологический фон печоринской истории.
Итак, 30-летний поручик, романтический странствователь-авантюрист, подверженный приступам меланхолии, кончает с собой, вернувшись по исполнении тайной миссии из Афганистана и Персии. Смерть его получает огласку в русском обществе и иностранной прессе. Бумаги его исчезают. Конец Виткевича — трагический финал жизни так и не реализовавшего себя талантливого молодого человека и фиаско первой попытки российского участия в Большой игре.
Большая игра
Знал ли Лермонтов об этой истории и можно ли предположить «шпионский след» в литературной биографии Печорина? Ответить на эти вопросы можно лишь предположительно. В 1839 году поэт находился в Петербурге. В это время он участвовал в собраниях так называемого «Кружка шестнадцати», состоявшего из молодых офицеров и дипломатов, отличавшихся известной оппозиционностью[130]. Как показал Ю. М. Лотман, восточный вопрос находился тогда в центре размышлений поэта, причем особое место в геополитической картине Лермонтова занимали Кавказ и Польша (Лотман предполагал знакомство поэта с взглядами одного из «шестнадцати» — графа Ксаверия Корчак-Браницкого об исторической миссии России на востоке). «Можно предположить, — говорит исследователь, — что в глубинном замысле <романа „Герой нашего времени“. — И. В.> „русский европеец“ Печорин должен был находиться в культурном пространстве, углами которого были Польша (Запад) — Кавказ, Персия (Восток) — народная Россия (Максим Максимыч, контрабандисты, казаки, солдаты). Для „Героя нашего времени“ такая рама в полном объеме не понадобилась. Но можно полагать, что именно из этих размышлений родился интригующий замысел романа о Грибоедове, который вынашивал Лермонтов накануне гибели»[131].
Позволим себе добавить, что в эту раму очень хорошо вписывается и история поляка Виткевича[132]. Разумеется, мы не утверждаем, что Виткевич был прототипом Печорина, но даже мимолетный намек на судьбу русского агента позволял Лермонтову придать литературной биографии своего героя большую таинственность и — историческую достоверность[133].
Так, мы полагаем, что решение Печорина ехать с рискованной дипломатической миссией на Восток психологически допустимо: еще одно испытание судьбы и еще одна попытка расшевелить душу, на этот раз даже в более экзотических, нежели Кавказ, обстоятельствах. (Ср. из письма Виткевича от 31 мая 1837 года к В. И. Далю: «В Тифлисе я буду дней через десять, а оттуда, съездив послушать свисту пуль черкесских, поскачу в Тегеран подышать воздухом чумы и прислушаться шепоту скорпионов — не правда ли, что это поэтически? А наше дело козацкое: добиваем как умеем скорее остатки жизни, — а все конца нет как нет»[134].) Секретная миссия Печорина могла бы объяснить и его явное нежелание говорить со старым другом Максим Максимычем, случайно повстречавшимся ему во Владикавказе. Наконец, туманное указание на путешествие преследуемого тоской молодого человека в Персию и дальше могло прочитываться современниками Лермонтова в контексте новой модели романтического поведения, постепенно вытеснявшей «байронический» стереотип. Речь идет о шпионской авантюре, призванной реализовать бесплодную жажду жизни и геополитические фантазии одинокого романтика (ср. восточные путешествия с секретной миссией молодых странников вроде В. Г. Теплякова).
Иначе говоря, и в предсмертном путешествии Печорин выступает как герой своего времени.
ТАИНСТВЕННЫЙ НЕЗНАКОМЕЦКакую роль играет готический герой в романе И. С. Тургенева «Отцы и дети»
— Как вы полагаете, что думает теперь о нас этот человек? — продолжал Павел Петрович, указывая на того самого мужика, который за несколько минут до дуэли прогнал мимо Базарова спутанных лошадей и, возвращаясь назад по дороге, «забочил» и снял шапку при виде «господ».
— Кто ж его знает! — ответил Базаров, — всего вероятнее, что ничего не думает. Русский мужик — это тот самый таинственный незнакомец, о котором некогда так много толковала госпожа Ратклифф. Кто его поймет? Он сам себя не понимает.
— А! Вот вы как! — начал было Павел Петрович…[135]
Кто же его знает!
После глупой дуэли раненый Павел Кирсанов неожиданно спрашивает своего противника, что может думать о них снявший шапку при виде «господ» мужик — тот самый, которого нигилист и его комичный напуганный «секундант» Петр встретили по дороге на поединок и который, не преломив шапки, как-то странно посмотрел на Базарова («недоброе предзнаменование», по мнению суеверного Петра). В ответ Базаров произносит приведенные выше слова о таинственном готическом незнакомце, который сам не знает, о чем он думает и чего хочет.
Шутка Базарова зла (наверное, обиделся) и остроумна, но звучит несколько странно в устах далекого от словесности нигилиста. Молодой доктор, даже Пушкина не читавший (или читавший только что-то радикальное о Пушкине), ссылается на писательницу дедовских (и бабушкиных) времен, одну из создательниц готического романа, смешного для человека, мыслящего современно. О каком именно таинственном персонаже так много толковала, по его мнению, Радклиф?
Комментаторы пишут, что таинственный незнакомец — условный персонаж, часто встречающийся в романах английской писательницы[136]. Это утверждение слишком общо и требует конкретизации. Самый знаменитый таинственный незнакомец («a mysterious stranger»), который стал образцом для последующих произведений в этом жанре и преломился в «легионе» персонажей русской романтической литературы от Карамзина до Греча, Кюхельбекера, Погодина, Загоскина и Лермонтова — герой романа «Итальянец, или Исповедальня кающихся, облаченных в черное» (The Italian; or, The Confessional of the Black Penitents: A Romance, novel by Ann Radcliffe, 1797). Этот герой — убийца, нашедший пристанище в монастыре, — появляется в начале романа, постоянно «толкает» сюжет к разгадке тайны и гибнет, выполнив свою миссию.
Его запоминающийся портрет быстро стал стереотипом в романтической литературе: долговязый мужчина, в плаще, с надвинутой на глаза шляпой, сверкающим из-под нее свирепым взглядом, говорящий глухим голосом. Отсюда взяли его Мэтьюрин, Вальтер Скотт, Вашингтон Ирвинг и другие авторы, включая анонимного публикатора напечатанной в 1852 году в Англии повести о карпатском вампире, послужившей, как полагают, источником стокеровского Дракулы. Этот таинственный незнакомец в романтической литературе имел ярко выраженную экзотическую (этническую и мистическую) окраску и выступал под разными национальными (чаще всего южными или ориентальными) «флагами» — итальянец, грек, армянин, трансильванец, индус, китаец, еврей (вечный), иногда — Антихрист, дьявол, иногда — ангел-хранитель идеальных возлюбленных, иногда — суровый мститель, карающий преступ-ную душу, иногда — прорицатель, приоткрывающий завесу будущего.
Литературная функция этого персонажа (Радклиф, по сути дела, секуляризировала и эстетизировала традиционные для аллегорического религиозно-дидактического романа фигуры вестника провидения или посланника ада) — агент тайны (судьбы, рока, возмездия, прошлого) и манифестация «чужого» начала, как-то связанного со «своим». В готическом романе Радклиф, как отмечают исследователи, этот образ был тесно связан со стереотипным восприятием «итальянского характера», столь отличного от здравомыслящих и законопослушных англичан-туристов. В свирепом «пронзительном» взгляде этого таинственного героя исследователи видят своеобразную метафору готического жанра: ужас просвещенческого рационализма перед лицом неизвестного и чужого.
Дик и страшен
В русской литературе конца 1840-х годов о таинственном незнакомце Радклиф вспоминают как об архаическом, условно-романтическом и потому комическом (но все еще используемом авторами) литературном герое — обычно в связи с популярным в тот период жанром «романа тайн». Так, приятель и сотрудник Тургенева А. В. Дружинин в статье «„Лес, или Сан-Клерское аббатство“, роман г-жи Анны Радклифф», напечатанной в «Современнике» (1850), пересказывает вступление к «Итальянцу» и приводит портрет таинственного незнакомца, увиденного в итальянском монастыре англичанами-туристами: