Перейду к выводам. Их у меня три, и они тесно связаны друг с другом.
Во-первых, значение имени чеховского героя восходит к барковиане и означает не псевдогреческую кличку «обделанный» или древнерусское «похотливый», но «худой любовник», не способный к исполнению сексуальной функции (выбор Дуняши, как и Праздноздокрасы Баркова, тут понятен)13.
Во-вторых, рассмотренная выше фамильная шутка Чехова, характерная для унаследованной им «гимназической» традиции словесных кличек, как я полагаю, высвечивает важную проблему, относящуюся к жанровой и идеологической генеалогии комедии «Вишневый сад». Фамилия хронического неудачника, постоянно изъясняющегося искусственным слогом, не только отсылает нас к непристойной пародийной трагедии XVIII века о потентате-импотенте, служащей шутливо-озорной подсветкой печальной интриги чеховской драмы, но и символически подчеркивает центральную тему «Вишневого сада» – бессилия, «нравственной импотенции» ее обреченных историей персонажей (доктор Чехов, лечивший пациентов от полового бессилия, и сам, как полагают некоторые биографы, им страдавший, использовал этот медицинский диагноз для метафорической – социально-этической – характеристики состояния современного героя).
На значимость этой темы (вне связи с барковским персонажем) указывает и американский ученый Спенсер Голуб в опубликованном в 2007 году философическом эссе о Епиходове, озаглавленном «Бессилие» (Incapacity): «Знаки импотенции всюду окружают его и чаще всего им же и создаются»14. Он носит в кармане пистолет, который не функционален, не заряжен и, разумеется, не производит никакого шума: «Это один лишь знак». Хотя его гитара издает звуки, похожие на стрельбу, другие персонажи закрывают уши руками, когда слышат игру этого незадачливого шута.
В-третьих, можно сказать, что современная эпоха в идеологии «Вишневого сада» представлена как время пассивных унылых ебихудов. Показательно, что именно Епиходова упоминает при расставании с Варей в последнем акте комедии Лопахин: «А я в Харьков уезжаю сейчас… вот с этим поездом. Дела много. А тут во дворе оставляю Епиходова… Я его нанял». Вспомним здесь и еще одного синонимичного в этом отношении Епиходову персонажа, Леонида Андреевича Гаева, который все время бормочет бильярдные термины, но своего кия у него-то, как напомнил нам Марк Липовецкий, и нет. Наконец, в интересующем нас «кийском» контексте обнажается и включается в действие и народное значение имени оставшегося в обреченном доме старика Фирса: «фирс» – одно из народных обозначений фаллоса – упоминается в старинных лечебниках и заговорах против полового бессилия («невставухи»): «Как у стоячей бутылки горлышко / Завсегда стоит прямо и бодро, / Так бы и у раба Божия… / Завсегда фирс стоял на / Свою жену Рабу Божию… / И во всякое время / Для любви и для похоти телесныя. Аминь. Аминь. Аминь»15; знахарь колдует, чтобы у пациента «фирс не гнулся, не ломился против женския плоти и хоти и против памятныя кости отныне и до веку»16. Как очень точно заметил указавший нам на этот ключ к имени персонажа Борис Куприянов: «Забыть Фирса – это конец эротизма».
О том, что этот социально-сексуальный символизм чеховской комедии (имеется в виду образ сломанного кия – хребта дворянской интеллигенции) «считывался» современниками, свидетельствуют их многочисленные отклики, начиная от общеизвестного вердикта Максима Горького, что в этой комедии выводятся «слезоточивая Раневская и другие бывшие хозяева „Вишневого сада“ – эгоистичные, как дети, и дряблые, как старики», опоздавшие «вовремя умереть» и ноющие, «ничего не видя вокруг себя, ничего не понимая, – паразиты, лишенные силы снова присосаться к жизни»17. А еще раньше критик Виктор Буренин привел мнение «скептиков», обвинявших Чехова, что в пьесе «Иванов» он выставил «какого-то вялого и кислого импотента, с психопатической закваской» и «претендует в этом импотенте на создание типа героя нашего времени»18. Иначе говоря, бессильный Епиходов – это эпоним представленной в чеховской комедии эпохи (вроде старика Козлодоева в застойные 1980-е).
«Ибо у кого импотенция, – признавался А. П. Чехов А. С. Суворину в сентябре 1897 года, – тому ничего больше не остается, как изнемогать»19.
Post Scriptum
Нам остается только добавить, что восходящая к русской непристойной драме и канонизированная Чеховым по отношению к современному ему образованному обществу тема «полового бессилия» впоследствии политизировалась (и тривиализировалась) в советской антиинтеллигентской (физиологически уничижительной) риторике, причем, как я думаю, в той же подспудной барковианской огласовке. Достаточно вспомнить образ слабосильного эротомана Васисуалия Лоханкина, заговорившего невыдержанными безрифменными пятистопными ямбами (с вкраплениями шестистопных) после того, как его жена – «самка» и «публичная девка», по словам интеллигента, – ушла к инженеру Птибурдукову:
«Птибурдуков, тебя я презираю, <…> Жены моей касаться ты не смей, ты хам, Птибурдуков, мерзавец! Куда жену уводишь от меня?»
«Не инженер ты – хам, мерзавец, сволочь, ползучий гад и сутенер притом!»
«Уйди, Птибурдуков, не то тебе по вые, по шее, то есть вам я надаю».
«Я обладать хочу тобой, Варвара!»
«Ты похоти предаться хочешь с ним. Волчица старая и мерзкая притом».20
Соблазнительно сравнить эти ямбические инвективы на сексуальную тему с шестистопными обличениями Ебихуда Празднокрасы, пожелавшей уйти от него к Мордорвану: «Кого ты, дерзкая, воспоминать дерзаешь? // Или что мне он враг, ты то позабываешь? // Конечно, Мордорван еще тобой любим // И, видно, ермаком прельстил тебя своим, // Однако сей любви терпети я не стану»21. Или: «Я суестанову шматину презираю». Только ильфопетровский Лоханкин даже ямбом овладеть нормально не может, сбиваясь с «годуновского» пятина «александрийский» шестистопный стих, характерный для трагедий XVIII века, пародировавшихся Барковым в «героической, комической и евливотрагической драме в трех действиях» «Ебихуд».
«Ах! Как люблю я птицу эту»О чем молчит соловей в романе Юрия Тынянова «Пушкин»
Лиза глазки голубые
Вдруг задумала закрыть:
Вспорхнули амуры злые,
Начали ее будить.
Вы, которые хотите
Нас любовью поразить,
Над амуром не шутите:
Он к вам птичкой залетит.
Мы продолжаем наш разговор о судьбе непристойной, или, по определению Григория Гуковского и Владимира Орлова, «подпольной» поэзии XVIII века в русской литературе XIX–XX веков2. Эта новелла посвящена отголоскам и функции одного из самых ярких и «голосистых» произведений этой рукописной традиции в поэзии Пушкина и «исследовательском» романе Юрия Тынянова, посвященном творческому пробуждению и становлению поэта, названного восторженными современниками «соловьем русской поэзии».
Любитель Муз, с зарею Майской
Спеши к источникам ключей;
Ступай подслушать на Фурштатской,
Поет где Пушкин соловей…3
– писал в конце своей долгой литературной жизни искренний почитатель Пушкина, всеми осмеянный стихотворец граф Дмитрий Хвостов. Подслушаем и мы…
Московский «Соловей»
В своих воспоминаниях о «незабвенном» Николае Михайловиче Карамзине благочестивый поэт-патриарх Федор Глинка уделяет несколько слов какому-то загадочному сочинителю давних времен Панцербитеру – автору «пьесы» «Была девица Катерина», «которая долго бегала по рукам в рукописи» в конце XVIII века. Этот Панцербитер был якобы частым гостем Карамзина, причем всякий раз, когда он входил, хозяин приветствовал его словами: «„Wаs macht man auf dem Рarnasus, Нerr Рanzerbitter?“ [Ну, как там на Парнасе, господин Панцербитер?] – и продолжал с ним веселый разговор»4. Герру Панцербитеру приписывались и другие скабрезные непечатные произведения, которые, судя по всему, входили в заветную сафьяновую тетрадь екатерининского секретаря Храповицкого, утраченную, если верить хранителю литературных преданий прошлого князю Петру Вяземскому, во время московского пожара.
В отличие от мифического (как я доказываю в своей новой книге) Панцербитера, «пьеса» «Была девица Катерина» существовала. Приведенное Федором Глинкой название является зачином известной эротической поэмы «Соловей», традиционно атрибутируемой князю Дмитрию Горчакову (1758–1824), автору распространявшихся в списках сатирических «Святок», сатир и эпиграмм, к которому Пушкин обращался в своем юношеском стихотворении «Городок» и которому в 1828 году пытался от греха подальше «приписать» (посмертно) свою богохульную и фривольную «Гавриилиаду».
Поэма «Соловей» включалась в сборники русской неподцензурной поэзии конца XVIII – начала XIX века и была опубликована историком литературы и библиографом Владимиром Каллашем в 1903 году по редакции рукописного сборника самого начала ХІХ века, принадлежавшего Императорской публичной библиотеке, с пропусками целых строф, замененных интригующими точками5. В конце рукописи, сообщал Каллаш, было приписано «из Москвы» («так часто обозначал свои печатные произведения кн. Горчаков») «из Ланфонтеновых сказок». Полностью текст горчаковского «Соловья» был напечатан литературоведом Иваном Мартыновым в 1981 году по копии из рукописного сборника 1801–1802 годов, в состав которого входили, в частности, стихи на коронацию Александра I и «грубая сатира в барковском духе „Блошка“» (видимо, стихи «Про блоху и кузена»)6. В словарной биографической статье о Горчакове исследователь его творчества Владимир Степанов указывает, что «Соловей», некоторое время считавшийся «одним из ранних пушкинских сочинений», «с достаточной убедительностью» может быть приписан князю-сатирику.