О чем молчит соловей. Филологические новеллы о русской культуре от Петра Великого до кобылы Буденного — страница 30 из 87

вижном туловище, на собственной оси, как на винте. Спина его оставалась неповернутой (с. 63).

Привлекательной для автора «Зависти» могла быть и, так сказать, «пластическая» образность горьковских воспоминаний о Толстом: «Большая русская баба работала на клумбе, согнувшись под прямым углом, обнажив слоновые ноги, потряхивая десятифунтовыми грудями». Это описание женщины-«кариатиды» наводит Толстого в очерке Горького на цинические рассуждения: «Если бы дворянство время от времени не спаривалось с такими вот лошадями, оно давно бы вымерло» (с. 19). Весьма вероятно влияние на автора «Зависти» и многочисленных мыслей Толстого на «постельную тему», приведенных Горьким. Например: «Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет – трагедия спальни» (с. 22) (последние слова, относящиеся в очерке Горького к спору о «Крейцеровой сонате», точно называют один из основных конфликтов «Зависти»).

Любопытно, что эротическая тема занимает в горьковских воспоминаниях о Толстом какое-то непропорционально большое место (граф, по наблюдению мемуариста, больше всего любил говорить о Боге, мужике и женщинах, – но о последних, судя по тексту воспоминаний, преимущественно). Обратим внимание в этом контексте на один из «наивных» автобиографических рассказов Горького, вызвавший смех и циничные шутки великого старца («хохотал до боли в груди, охал и все покрикивал тоненько» [с. 28]).

Живя в Казани, молодой Пешков поступил садовником к некой генеральше Корнэ – толстой вдове, на крошечных ножках девочки-подростка, с жадно открытыми глазами. До замужества она, по предположению Горького, «была торговкой или кухаркой, быть может даже „девочкой для радости“». Пьяная вдова любила выходить в сад в одной рубашке и оранжевом халате поверх нее, «а на голове грива волос». Горький вспоминает, что эта «молодая ведьма» все время ходила смотреть, как он работает. Она плохо говорила по-русски, но умела хорошо сквернословить, постоянно ругая зависевших от нее во всем родственниц. В ответ на упрек молодого садовника она закричала ему: «Я снай тибе! Ти – им лязит окно, когда ночь…» Пешков схватил ее за плечи, но генеральша вырвалась, повернулась к нему лицом и, быстро распахнув халат и подняв рубаху, заорала: «Я луччи эти крис». Рассерженный садовник ударил генеральшу лопатой пониже спины; она выскочила в калитку и побежала, крича с изумлением: «О! О! О!» Уходя от нее, Пешков услышал крик из окна: «Я не звать полис – нитчшего – слюший! Иди еще назади… Не надо боясь…» (с. 29–21). Не откликнулась ли эта комическая история, столь восхитившая многоопытного Толстого, в сюжете о растрепанной вдове-ведьме, кухарке Аничке Прокопович, вожделеющей молодого «поползенка» Кавалерова?

Между тем главное влияние горьковского очерка «Лев Толстой» на автора «Зависти» мы бы назвали структурно-оптическим. Горький изображает великого (богоподобного, по его словам) человека не столько со стороны, сколько снизу, наблюдая за ним, восхищаясь им, его здоровьем, физической силой, хитростью, крепостью выражений и «плотскостью» (характерно, что он сочувственно приводит критические замечания Толстого о больной душе Достоевского). Мемуарист постоянно подчеркивает дистанцию между собой и своим героем и тайно переживает снисходительное отношение к себе со стороны писателя-сверхчеловека: «Его интерес ко мне – этнографический интерес. Я в его глазах особь племени, мало знакомого ему, и – только» (с. 22). Еще один характерный пример:

Однажды он спросил:

– Вы любите меня, А. М.?

Это – озорство богатыря: такие игры играл в юности Васька Буслаев, новгородский озорник. «Испытует» он, все пробует что-то, точно драться собирается. Это интересно, однако – не очень по душе мне. Он – чорт, а я еще младенец, и не трогать бы ему меня (с. 28).

Тут восторг явно смешан с обидой. Полагаем, что именно эту эмоциально окрашенную оптику (взгляд на большого человека с точки зрения человека совершенно иного масштаба) и имеет в виду Олеша, говоря о поразительном воздействии на первую часть «Зависти» очерка «Лев Толстой»: его Кавалеров так же смотрит на Бабичева, как Горький на Толстого. И как, возможно, Олеша на Горького.

Замечательно, что сам Максим Горький ассоциировался Олешей с домашним уютом и тарелкой с нарезанными кружками любительской колбасы на белой скатерти, постеленной в квартире писателя: «И это было приятное мгновение: мысль о Горьком как о необыкновенном человеке перестала быть единственной о нем мыслью – я подумал о нем с простой человеческой симпатией, представив себе его дающим такое распоряжение, как „ну, купите колбасы“» (с. 416). Это «я» здесь звучит почти по-кавалеровски. Сравните:

– Что же мне делать? – спросил я.

– Колбаса останется у вас?

– Он просит принести ее домой к нему, на квартиру. Он приглашает меня вечером кушать ее.

Я не вытерпел:

– Неужели тащить домой?

Разве нельзя купить другую?

– Купить такой колбасы нельзя, – молвил Шапиро. – Она еще не поступила в продажу. Это проба с фабрики. – Она протухнет.

…Я мотаюсь по улицам со свертком. Кусок паршивой колбасы управляет моими движениями, моей волей. Я не хочу! (с. 55–56)

В целом, как мы полагаем, образ Горького в сознании Олеши воплощает тему большого человека в бытовом (гуманизирующем) интерьере и, возможно, является одним из ассоциативно-идеологических источников образа Андрея Бабичева. Последний, надо сказать, так же как и Горький (и Толстой в очерке!), отличается повышенной («бабской») сентиментальностью. (Скрытая ирония между тем заключается в том, что, как уже говорилось, черты Кавалерова проявляются в самом Алексее Максимовиче по отношению к его сверхчеловеку – Толстому.)

Та-ра-ра-бумбия

В реконструированном выше литературно-идеологическом контексте обращение Олеши к раннему произведению Горького, где живо (бессознательно-протомодернистски) описывается кишечно-музыкальная пьеса «Рождение короля», представляется вполне органичным. На глазах читателя под соответствующий музыкальный аккомпанемент рождается герой нового времени («царь мира»), противостоящий в идеологии романа «королю пошляков» Ивану Бабичеву.

Проблема, однако, заключается в том, что горьковский памфлет о короле, высоко держащем свое знамя, до 1927 года печатался лишь однажды – в упоминавшемся выше популярном сборнике «Общества Знание» за 1906 год (в собрание сочинений писателя он был впервые включен только в 1929 году). Выскажем предположение, что Олеша читал этот памфлет еще в детстве или юности (его актуализации в культурном сознании 1910-х должна была способствовать Германская война) и использованный Горьким необычный фонетико-метафорический образ-прием мог остаться в его памяти и впоследствии пересечься с другими горьковскими мотивами (попутно отметим значимость для романа Олеши «старой» памфлетной традиции с ее гротескной образностью и острой политической ангажированностью).

Возможно, конечно, и более осторожное объяснение сходства этих двух физиолого-музыкальных фантазий: обе «пьесы» восходят к какому-то общему «низовому» источнику – скатологическому анекдоту-сценке (используя слова Михаила Бахтина, «стенограмме» «звукоподражательных элементов», передающих разные степени процесса дефекации16), «пошлому» номеру варьете или двусмысленной шутке вроде меланхолической присказки чеховского доктора в «Трех сестрах» «Та-ра-ра-бумбия… сижу на тумбе я»17, восходящей к популярнейшему американскому шлягеру «Ta-ra-ra Boom-de-ay» (1891) и его «сниженной» русской обработке, пародийно-оптимистически «разрешаемой» в текстах Горького и Олеши:

Та-ра-ра-бумбия,

Сижу на тумбе я,

И горько плачу я,

Что мало значу я.

Сижу невесел я

И ножки свесил я.18

В конце 1920-х годов «физиологическая увертюра» Олеши, раздражавшая одних и восхищавшая других современников, вписывалась в контекст не только литературных, но и визуальных (футуристы и дадаисты), музыкальных (например, «Нос» Дм. Шостаковича, 1927–1928) и театральных экспериментов вроде постановок «Ревизора» Вс. Мейерхольда (1926) и И. Терентьева (1928). С 20-х годов такие туалетные «симфонии», обычно ассоциировавшиеся с «мелкобуржуазным» авангардом, нередко становились объектом насмешек консервативно настроенных сатириков – от пародии на оркестр с кружками Эсмарха в «Двенадцати стульях» до «Необыкновенного концерта» в Театре кукол Сергея Образцова (1968; телеверсия 1972 года), где высмеивалась (с уморительной и показательной отсылкой к хрестоматийной апологии человека горьковским героем-уголовником) «кванто-музыкальная конструкция» «Мироощущение» в исполнении квинтета «Балябадалям-69», завершавшаяся финалом-апофеозом с использованием «ультимо-кредо» «водо-бачкового инструмента».

Мы полагаем, что клозетное «пение» Бабичева в восприятии Кавалерова не столько разыгрывает физиологическую тему, характерную для европейского и русского модернизма от Дюшана до Джойса и от Белого до Терентьева, сколько представляет собой игровую вариацию на горьковскую тему «рождения короля» и сатиру на восторженный гуманизм Алексея Максимовича, «реализовавшийся» в образцовой человеческой особи советского производства. Человек, провозглашал горьковский герой, – это звучит гордо. Новый человек для внимательно слушающего музыку революции «завистника» звучит…


трам-бá-ба-бум!

Человек без паспортаЧто означает таинственная надпись на могиле Паниковского?

Пашпорт выдан с тем, цтобы по городу ходить цестно и благородно, в кабацары не заходить, в трантирах на билинтрясах не хлопать, не требовать цвайной сбруи, не пить цваю с заморским огурцом, стало быть с филимоном. При сем были свидетели: с Полиц Микин малец, с Кривой версты Ванька да Хваткин, Сенька деревянный староста в липовых лаптях, наболший аблакат по казенным делам, Еремей в белых портках с гашником и скребетарь Оцька подписамши.