И на бар и царя, на попов и господ
Он отыщет покрепче дубину.
На воров, на собак – на богатых
И на злого вампира-царя.
Бей, губи их, злодеев проклятых,
Засветись, лучшей жизни заря.
В-третьих, образ необузданного витального Джако вводит в подтекст мандельштамовской инвективы против Сталина мифологизированную тему обесчещенной женщины, не только представляющую тирана как жестокого чужеземного насильника над беззащитной страной (такого «свирепого гунна», покоряющего цивилизацию и унижающего ее слабосильных защитников), но и, возможно (учитывая стремление автора как можно больнее ранить своего героя), проливающую свет на хронологический импульс этого стихотворения – годовщину смерти жены вождя Надежды Аллилуевой, покончившей с собой 9 ноября 1932 года. Последняя, по воспоминаниям дочери, оставила перед смертью письмо мужу, очевидно представлявшее собой также своего рода антисталинскую инвективу – словесный жанр, который в эту эпоху был синонимичен самоубийству или смертному приговору:
Временами на него находила какая-то злоба, ярость. Это объяснялось тем, что мама оставила ему письмо.
Очевидно, она написала его ночью. Я никогда, разумеется, его не видела. Его, наверное, тут же уничтожили, но оно было, об этом мне говорили те, кто его видел. Оно было ужасным. Оно было полно обвинений и упреков. Это было не просто личное письмо; это было письмо отчасти политическое. И, прочитав его, отец мог думать, что мама только для видимости была рядом с ним, а на самом деле шла где-то рядом с оппозицией тех лет.
Он был потрясен этим и разгневан, и когда пришел прощаться на гражданскую панихиду, то, подойдя на минуту к гробу, вдруг оттолкнул его от себя руками и, повернувшись, ушел прочь. И на похороны он не пошел45.
В-четвертых, в смысловой подтекст стихотворения включается близкая Мандельштаму центральная и наиболее личная и болезненная для грузинского писателя тема исторического столкновения нового – дикого, жадного, злобного, «железного» и могущественного – человека с обреченным – интеллигентным, рефлектирующим, неумелым, «беспомощным, как ребенок» – представителем старого мира. Джавахишвили говорил, что написал «Джако» в сентябре-октябре 1924 года, то есть сразу после подавления грузинского восстания, и в романе звучит боль его души: «Иногда я думаю, что я на своих похоронах»46.
Антисталинская инвектива в этом контексте выступает как страстная (до словесной истерики) защита человеческого – культурного и мужского – достоинства поэта-разночинца, утраченного энциклопедически образованным «дохлым князем» Теймуразом (трагикомическим альтер эго автора). Иначе говоря, маленький русско-еврейский интеллигент-«фехтовальщик» Мандельштам, защищая свою честь, осмелился с помощью романа грузинского собрата-интеллигента нанести всемогущему кремлевскому самозванцу самоубийственную обиду.
Наконец, предполагаемая нами текстуально-идеологическая ориентация инвективы Мандельштама на «Беженцев Джако» не только расширяет круг источников стихотворения и конкретизирует «выпады» поэта против «кремлевского горца». Она включает в него (причем, как мы считаем, вызывающе демонстративно) отсылку к грузинскому литературному (нравственному) сопротивлению «инородной» для интеллигенции власти, представленному историко-аллегорическим романом, написанным по следам неудачного восстания 1924 года – последнего очага народной революции против советской власти в СССР.
Впрочем, до высочайшего адресата, как убедительно показал Глеб Морев, этот «монументально-лубочный», «чудовищный», «беспрецедентный», полный «презрения к изображаемому при одновременном признании его огромной силы» «агитационный плакат», очевидно, так и не дошел. Его утаили, руководствуясь политическим чутьем, «тонкошеие вожди» из ОГПУ, чтобы не портить настроение своему хозяину47.
«Завещание Сергея Есенина»[7]Как сделана одна грандиозная мистификация
Литературная, стиховая личность Есенина раздулась до пределов иллюзии. Читатель относится к его стихам как к документам, как к письму, полученному по почте от Есенина. Это, конечно, сильно и нужно. Но это и опасно. Может произойти распад, разделение – литературная личность выпадет из стихов, будет жить помимо них.
Не Сезанны, не вазы этрусские
Заревеют в восстании питерском.
Золотятся в нем кудри Есенина.
Некогда Ф. М. Достоевский вывел из своего собственного опыта участника спиритического сеанса общечеловеческий «закон неверия»: если я не желаю вполне верить во что-либо, то «никакие доказательства меня уже не поколеблют более никогда»1. Действительно, сколько бы аргументов ни приводили серьезные и честные ученые в опровержение теорий (большевистского-чекистского-еврейского-масонского) заговора против Есенина, упрямые конспирологи остаются на своих позициях. В свою очередь, серьезные историки литературы зачастую с презрением относятся к любым «народным» фантазиям и слухам, не подкрепленным какими-либо документальными данными. А ведь даже самые бесстыдные и безумные мистификации, фальсификации и легенды могут быть, при методологически правильном подходе, по-своему информативны и культурно значимы2.
В предлагаемой новелле мы хотели бы увести бурную (еще недавно) политическую дискуссию о виновниках смерти поэта и фальсификаторах истории в более спокойное, как нам кажется, русло. Мы расскажем об одной из самых экстравагантных (если не самой экстравагантной и абсурдной) версий смерти Есенина и посмертной судьбе его знаменитого предсмертного стихотворения. Сразу заметим, что нас интересует здесь не столько реальный С. А. Есенин, сколько культурно-мифологическая фантазия выведенного нами на чистую воду истории создателя безумной легенды о русском поэте и его американской возлюбленной.
Чернильница и ваза
В замечательной статье русского писателя и американского слависта Владимира Федоровича Маркова «Легенда о Есенине», вышедшей в журнале «Грани» в 1955 году, «неудача» предсмертных стихов поэта «До свиданья, друг мой, до свиданья» объясняется его безвкусной, почти «оперной», хотя и ужасной, смертью: «вскрытые вены, кровь в этрусской вазе, последние стихи кровью, завещание (сердце – Райх, кровь – Дункан, мозг – С. Толстой)»3. Это по меньшей мере странное завещание, к которому Марков, судя по всему, отнесся вполне серьезно, несомненно восходит к сведениям, приводимым в известных ему воспоминаниях известного американского импресарио Сола Юрока [Sol Hurok] – организатора скандального турне Дункан и Есенина по Америке в 1922 году4.
«Поэт Сергей Есенин, трагически покончивший с собой в Ленинграде, и его быв. жена, знаменитая американская танцовщица АЙСЕДОРА ДУНКАН» («Русский голос». 25 декабря 1925 года)
Как установил английский есениновед Гордон Маквей, приводимые Юроком сведения, в свою очередь, восходят к некой загадочной англоязычной публикации, начинающейся указанием на место и время сообщения «Москва, 14 ноября»5. В распоряжении Маквея была только вырезка этой статьи, присланная ему из Танцевальной коллекции Нью-Йоркской публичной библиотеки. Где именно вышла эта публикация, почти полностью приведенная им в книге о Есенине и Айседоре, исследователь не знал6.
Отголоски этой истории мы находим (без указания на источник) в разных американских газетах и журналах 1950–1980-х годов. В России она стала известна лишь в начале XXI века (по всей видимости, благодаря книге Маквея). Об удивительном завещании Есенина с негодованием писал в 2006 году сторонник теории заговора против русского поэта, дважды окончивший Высшую партийную школу при Крайкоме КПСС доктор философских и медицинских наук Е. В. Черносвитов (это завещание, утверждал он, было выдумано американцами, чтобы опорочить нашего народного стихотворца)7. В свою очередь, Алла Марченко в статье 2011 года называет «этрусской вазой» чернильницу в номере «Англетера» («Интернационала»), в котором поэт покончил с собой в ночь на 28 декабря 1925 года: «Айседора, когда ей об этом рассказали, узнала по описанию свой последний подарок: крохотную этрусскую вазу»8.
Живучесть этого мифа в значительной степени объясняется важностью для есениноведов темы таинственной чернильницы, каким-то образом связанной с Айседорой Дункан. На самом деле в легенде о смерти поэта контаминируются две реальные чернильницы – та, что была в номере «Англетера» (сторонники теории заговора видят в ней доказательство того, что в ту роковую ночь у поэта были чернила и ему не нужно было писать кровью, и, следовательно, он был убит врагами), и та, которую Есенин купил для Айседоры в 1922 году. Последняя долгие годы простояла на его письменном столе в доме на Пречистенке и досталась потом секретарю (и переводчику) Дункан Илье Шнейдеру, от которого перешла к известному есениноведу Ю. Л. Прокушеву и в итоге, по всей видимости, «осела» в Музее Есенина в Москве.9
На периферии мифа о самоубийстве Есенина находится и некая «античная» ваза, так же как и чернильница, представленная на фотографии номера в «Англетере», в котором поэт покончил с собой.
Можно сказать, что фантастическая версия, которую приводит в своих мемуарах Юрок, вписывается в символический интерьер последнего приюта Есенина и причудливым образом соединяет мотивы «чернильницы» и «вазы» в легенде о смерти поэта.
Нам удалось обнаружить непосредственный источник этой версии и, потянув за эту ниточку, реконструировать любопытный литературно-мифологический сюжет, до сих пор остававшийся неизвестным исследователям жизни и творчества Есенина и Дункан