В одном я заблуждалась. Среди людей, собравшихся в Мэншн-хаус, не было обычных, среднестатистических граждан. Если Время и придало им лоску, то вполне заслуженно. Даже те, кого мне после моих архивных изысканий хотелось предать анафеме, – даже они демонстрировали патриотический пыл и полную искренность убеждений. Не совсем так – не демонстрировали, а чувствовали. Я видела перед собой не матерых, изворотливых политиков, но патриотов, уже проливших за Ирландию кровь, уже принесших другие жертвы на алтарь эфемерной независимости. Определенно, эти люди заслуживали прощения Истории и могли рассчитывать на понимание соотечественников.
– Увы, История будет несправедлива к этим патриотам. Нет, от нее справедливости ждать не приходится, – шепнула я Томасу, что глядел на меня глазами древнего старца.
– Но хоть какой-то толк из наших усилий выйдет? Хотя бы в будущем? Ответь, Энн, сделаем мы Ирландию лучше?
По моему личному мнению, люди вроде Артура Гриффита, Майкла Коллинза и даже Томаса Смита не могли исправить ситуацию в Ирландии, даром что более достойных сынов у этой страны не было и, пожалуй, не будет. Зато ей суждено встретить лучшие времена.
– Вашими усилиями Ирландия станет свободнее, – вот как я ответила.
– Этого мне достаточно, – выдохнул Томас.
Когда силы дебатирующих были на исходе, Майкл Коллинз сказал: «Довольно» – и объявил голосование – за Договор и против. Имон де Валера, который уже достаточно времени провел на трибуне, опять потребовал слова, он даже выкрикнул:
– Нас за этот Договор потомки осудят! Сама История осудит!
Но развить мысль Имону де Валера было не суждено.
– Вот и предоставим им делать выводы, – отрезал Майкл Коллинз.
Де Валера не нашелся с ответом, я же физически ощутила (заодно с каждым в зале) и боль сомнений, и тяжесть ответственности за страну. Один за другим представители избирательных округов начали голосовать. В результате Договор поддержали шестьдесят четыре человека, против высказались пятьдесят семь.
Словно ураган поднялся на улице, под окнами зала заседаний, когда были объявлены результаты голосования, однако в самом зале и намека не возникло на веселье или торжество. Недавнее синхронное биение многих сердец разладилось – сначала повисла пауза, в следующую секунду началась какофония.
Посреди всеобщего замешательства, вызванного утратой унисона, прозвучал твердый голос де Валера:
– Я желаю снять с себя все властные полномочия.
Майкл вскочил, руки тяжело легли на стол.
– Прошу всех успокоиться. Так всегда бывает – при переходе от войны к миру и наоборот неизбежно смятение, которое легко перерастает в хаос. Давайте распланируем наши дальнейшие действия. Давайте сформируем спецкомитет. Да, прямо здесь и прямо сейчас. Это необходимо для сохранения порядка и в Дойле, и в стране. Нам надо держаться вместе. Мы должны сплотиться, – убеждал Майкл.
Его слова не пропали даром – на мгновение зал затих, и у меня мелькнула надежда: этот человек столь благороден, что вот сейчас его волею будет преодолена сама судьба, и предназначенное не свершится. Боясь выдохнуть, я ждала.
Вдруг откуда-то сверху, с галереи, раздалось:
– Да это же предательство!
Все запрокинули головы. В первом ряду, у самого ограждения, стояла хрупкая женщина. Руки ее были сцеплены в замок, губы дрожали. Она казалась олицетворением самой Ирландии времен Картофельного голода.
– Мэри МакСуини, – прошептала я.
Глаза наполнились слезами. Я знала историю этой женщины. Ее брат, Теренс МакСуини, был мэром города Корка. В британской тюрьме он объявил голодовку и умер в мучениях. Понятно, что выкрик Мэри погасил искру надежды на объединение.
– Мой брат жизни не пожалел ради Ирландии! – продолжала Мэри. – Голодом себя уморил, чтобы привлечь внимание к бедствиям народа! О чем вы говорите, мистер Коллинз? Какое может быть объединение между теми, кто продал душу за объедки с имперского стола, и теми, кто не узнает покоя, покуда Ирландия не получит статус республики?
– Раскол станет катастрофой! – не сдавался Майкл.
Слова потонули в возгласах поддержки и призывах к дальнейшей борьбе. В общем гаме выделялся пронзительный, как у муэдзина, голос де Валера:
– Вот что я скажу напоследок, пока я еще президент. Мы отлично начали. Мы уверенно шли к победе. Мы многого достигли. Прошу всех, кто согласен с Мэри МакСуини, чье сердце тронула ее речь, собраться завтра здесь же для обсуждения наших дальнейших шагов. На той стадии, на которой пребывает наша борьба, отказ от нее поистине преступен. Весь мир глядит на нас!
Дальше Имон де Валера говорить не мог, ибо голос его сорвался. Через мгновение плакали уже все – мужчины и женщины, недавние друзья и новоиспеченные враги. В Ирландию вернулась война.
Пробуждение в дублинском доме было долгим. Гул голосов и мелькание теней в полоске света, что сочился из-под двери, делали свое дело, но сон медлил, не давал толком открыть глаза. Наконец, очнувшись полностью, я увидела, что Томаса рядом нет. Накануне мы с ним насилу протиснулись сквозь толпу, которая взяла в плотное кольцо Мэншн-хаус. Эти люди, в отличие от членов Дойла, ликовали. Еще бы – новая страна родилась, свободная страна. Пока мы шли к выходу, Томас побывал в нескольких дружеских объятиях. Только соратники Майкла Коллинза не радовались, нет, – они просто не скрывали облегчения, что Договор принят. Однако напряженные лица и натянутые улыбки свидетельствовали: эти люди не прячут голову в песок, им ясно – впереди ждет беда.
Самого Майкла мы не видели. Он, не успев завершить одно заседание, начал другое, с повесткой «Дальнейшая работа без половины членов Дойла». Теперь же, судя по сугубо коркскому урчанию из кухни, Майкл явился к Томасу домой. Слов я не разбирала, но повышенные тона говорили о крайней степени смятения. Томасов голос прорывался нечасто, и каждый раз я улавливала успокаивающие нотки. Не позовут ли меня, не попросят ли заглянуть в хрустальный шар? Нет, кажется, не попросят. Вон дверь входная хлопнула. Всё затихло в доме. Тогда я выскользнула из постели, набросила синий капот прямо на голое тело и стала спускаться по лестнице – к кухонному теплу и к моему супругу, наверняка погруженному в тяжкие размышления.
Томас сидел за столом – колени врозь, голова опущена, в ладони чашка с черным кофе. Я взяла кофейник, плеснула кофе и себе, насыпала сахару и лила молоко до тех пор, пока жидкость не сделалась карамельно-бежевой. Залпом выпив ее, я устроилась напротив Томаса. Он протянул руку, поймал мой локон, рассеянно покрутил и выпустил. Рука снова упала на колени.
– Это Майкл приходил, да?
– Да.
– Как он?
Томас вздохнул.
– Угробит он себя. Всем хорош быть хочет, а разве такое возможно? Люди мира требовали – он добыл для них мир. Нашлась кучка недовольных – Мик в лепешку расшибается, чтобы и этим угодить.
Так оно и было. В последние месяцы своей жизни Майкл Коллинз на части рвался. Усилия вымотали его, иссушили, опустошили. При мысли о нем стало больно в груди. Не смей, сказала я себе, не вздумай разрыдаться или выложить Томасу правду. Только не сейчас.
– Томас, ты хоть поспал?
– О да. Ты меня настолько измотала физически, что я отключился на несколько часов. – Томас коснулся было моих губ, как бы с целью напомнить о наших поцелуях, но сразу же виновато отнял палец. Будто стыдился, что счастлив со мной, что я дарю ему наслаждение и утешение, которого лишен его лучший друг. – А вот Мик, боюсь, даже не прилег. Часа в три я услыхал, как он меряет кухню шагами, и спустился к нему.
– Уже почти рассвело. Куда он ушел?
– В церковь. Мессу послушает, потом исповедуется, потом причастится. Знаешь, Энн, убийцы и предатели с такой регулярностью храм Господень не посещают. – Томас почему-то говорил шепотом. – Мик однажды обмолвился, что молитва действует на него успокаивающе. Проясняет мысли. Кстати, отдельные остряки Мика за это вышучивают. Чисто ирландская особенность – отказывать человеку в праве на причастие, браня за грехи. По мнению некоторых, Мик – святоша. Другие лицемером его обзывают. Мол, для Коллинза и церковь вроде трибуны: куда бы ни пойти, лишь бы напоказ.
– А ты что думаешь?
– Я думаю, будь люди совершенны, зачем бы им тогда спасение?
На мою грустную улыбку Томас не ответил.
Тогда я забрала у него чашку, поставила на стол, а сама уселась к нему на колени, ладони опустив на плечи. Против ожиданий, Томас не обнял меня, не впился пальцами в мои бедра, а губами – в губы, не уткнулся мне в ключицу. Он даже лица не поднял. Словно замороженный удрученностью, Томас, вместо того чтобы сомлеть – я ведь ногами взяла его торс в тиски, – наоборот, напрягся. Я стала расстегивать на нем рубашку – медленно, по одной пуговке. После третьей пуговки прильнула к обнажившемуся горлу. От Томаса пахло кофе и розмариновым мылом, которое Мэгги О'Тул варила на всю семью.
А еще я различила свой собственный запах.
В животе сделалось горячо. Жар вытеснил кошмарное ощущение предрешенности, и я потерлась щекой о его щеку. Я ласкалась к нему, как зверек, не забывая о пуговицах. Мимоходом отметила, что щетина уже отрастает – нынче Томасу придется бриться. Такой вот – с рыжеватым шершавым налетом на подбородке, с красными сосудиками в глазах, с припухшими веками – Томас наблюдал, как я справляюсь с его рубашкой. Когда я заставила его поднять руки, чтобы стащить нижнюю сорочку, он взял мое лицо в ладони и припал к моему рту, после чего выдохнул:
– Энн, ты что, меня спасти пытаешься?
– Конечно. И сейчас, и вообще.
Долгая судорога прошла по его телу. Томас не отворачивался, когда я целовала уголки его рта, прежде чем языком раздвинуть губы. Ладони скользили по гладкой, мускулистой груди, и сердце, трепетавшее под ними, постепенно – и синхронно с убыванием предрассветной мглы – убыстряло бег. Наконец Томас закрыл глаза и позволил себе полноценный, долгий поцелуй.
Несколько мгновений мы были поглощены взаимными ласками. Игра наших губ становилась всё ярче, мы оба воспаряли, но лишь для того, чтобы вернуться с небес на землю – не вдруг, а с мягчайшей постепенностью. После возвращения наши губы, теперь уже насытившиеся и припухшие, еле дв