Некоторых записей (отмеченных определенными датами) я сознательно избегала. Разумеется, я не могла читать о 1922 годе, о смерти Майкла Коллинза. Мне ведь так и не удалось его спасти. Не меньшее отторжение вызывали отчеты Томаса о коллапсе власти в Ирландском Свободном государстве. Из собственных изысканий я знала: когда скончался Артур Гриффит, а через неделю погиб Майкл Коллинз, политический маятник предсказуемо качнуло. Британцы наделили армию Свободного государства особыми полномочиями, армия не замедлила ими воспользоваться, в результате были арестованы и умерщвлены лидеры республиканцев. Их просто расстреляли, приговор не подлежал обжалованию. Первым, но отнюдь не последним стал Эрскин Чайлдерс, всего же за семь месяцев армия Свободного государства казнила семьдесят семь идейных противников. Ирландская республиканская армия ответила симметрично – последовали убийства выдающихся деятелей Свободного государства. Пресловутый маятник всё резче бросало из стороны в сторону, и множились шрамы на многострадальной ирландской земле.
Жизненной необходимостью стало для меня чтение дневников за период с двадцать третьего по тридцать третий год. Я искала – и находила – упоминания об Оэне; благодаря Томасу я словно видела, как он растет, из озорного рыжика превращается в юношу – вдумчивого, серьезного. Кажется, любовь, не доставшуюся мне, Томас сосредоточил на нашем мальчике. Описания радостей и горестей Оэна, истинно отцовское беспокойство – всё было в бесценных дневниках. Однажды Томас застукал шестнадцатилетнего Оэна целующимся с Мириам МакХью в операционной и всполошился: вдруг гормональный всплеск помешает Оэну сосредоточиться на учебе?
Влюбленность, юношеская страсть – есть ли на свете что-либо столь же пьянящее? Сомневаюсь. Зато совершенно уверен: Мириам не та девушка, которая нужна Оэну. Да и время для романтических отношений, увы, неподходящее. Оэн, конечно, надулся, услыхав от меня совет: вместо того чтоб целоваться, лучше поговори с подругой детства. От поцелуев мужчины голову теряют; от разговоров, наоборот, разум проясняется – так я сказал. Оэн только фыркнул.
– Тебе-то откуда знать, Док? Сам ты с женщинами не разговариваешь. И тем более не целуешься.
Пришлось напомнить: мое сердце принадлежит одной-единственной женщине – несравненной собеседнице и восхитительной любовнице. Из-за этой женщины я мертв для всех остальных, так что к моим наставлениям стоит прислушаться.
Едва я назвал имя Энн, Оэн задумался, даже сник. Обычная его реакция. Он больше не спорил, зато вечером постучался ко мне в комнату. Я его впустил, и он обнял меня, уткнулся мне в грудь. Слезы близко, понял я, но говорить ничего не стал. Так мы стояли – молча, держа друг друга в объятиях. Наконец Оэн совладал с собой и ушел.
После этого пассажа я несколько дней не приближалась к библиотеке. Потом поняла: за приступом боли следует облегчение. Катарсис. Я открыла способ противостоять тоске – отныне я спасалась от нее за страницами дневников Томаса. Жизнь тех, кто был мне дороже самой жизни, вставала передо мной, открывалась в маленьких триумфах и печалях, ссорах и примирениях любимых людей. Главное – они вместе, думала я; значит, выдержат, справятся с моим отсутствием.
Мне попалась запись, сделанная в день смерти Бриджид. Томас простил ее, все-таки простил! Бриджид в свой последний час не была одинока. Как врач, Томас много писал о болезнях и кончинах жителей Дромахэра, а также об открытиях в области медицины. Отдельные блокноты почти не отличались от набора медицинских карточек – столько там было приведено симптомов, перечислено лекарств и процедур. Но никогда, никогда Томас не касался политики. Словно дистанцировался от всех возможных политических дрязг. Понятие «сердце патриота», фигурировавшее в его ранних дневниках, было заменено на фразу «душа беспристрастного наблюдателя». Очевидно, что-то в Томасе умерло, когда погиб Майкл; этим «чем-то», как я подозревала, была вера в Ирландию. Может, даже вера в род человеческий.
В записи от июля 1927 года Томас упоминал об убийстве Кевина О'Хиггинса, министра внутренних дел[61]. Именно О'Хиггинс в 1922 году подписывал смертные приговоры семидесяти семи полевым командирам ИРА. Республиканцы ему этого не простили. Убийство последовало вскоре после появления новой партии, Фианна Фойл, созданной Имоном де Валера и несколькими его единомышленниками. Де Валера наконец-то завоевал себе народную любовь. В преддверии выборов у Томаса активно интересовались, за какую партию он отдаст голос. Боюсь, мой муж разочаровал не одного кандидата, жаждавшего как моральной, так и финансовой поддержки. Вот что я прочла – и застыла над страницей, потрясенная:
Есть дороги, что неминуемо ведут к сердечной боли; есть события, вовлекаясь в которые человек душу теряет – и потом уж так и живет, без души, без сердцевины. Ищет утраченное, бедняга. В Ирландии тысячи людей души потеряли, увлекшись политической борьбой. От моей души еще кое-что осталось, и эту малость я намерен сохранить.
Первые три предложения мой дедушка процитировал в ночь кончины. Вот и не осталось у меня сомнений относительно того, читал ли Оэн дневники Томаса, понимал ли человека, подарившего ему отцовскую любовь. Разумеется, ответ положительный. Пусть Оэн, покидая дом, взял с собой только один блокнот – содержание остальных было ему известно.
После консультации со слайговским старичком-доктором я заехала в книжный магазин и купила для Мэйв несколько любовных романов. Затем заглянула в кондитерскую, где остановила выбор на миниатюрных пирожных, упакованных в коробку с изысканным рисунком в пастельных тонах. Возле дома Мэйв я появилась без предупреждения. Конечно, позвонила бы сначала, будь у меня номер телефона. Мэйв, в густо-синей блузке, канареечных брюках и тапочках под леопарда, открыла сама. Помаду цвета фуксии она явно нанесла только что; радость ее была искренней, хотя Мэйв старательно изображала эксцентричную старуху.
– Припозднились вы, однако, миссис Энн Смит! – начала она с порога. – На прошлой неделе я сама собралась в Гарва-Глейб – пешком, разумеется. Но отец Дорнан меня настиг и силой привез домой. Думает, я в маразм впала. Простых вещей не понимает: я не маразматичка. Я старая грубиянка.
Не дожидаясь приглашения, я вошла в холл, ногой двинув по двери, чтобы она захлопнулась. Мэйв продолжала ворчать:
– Я уже и тебя в мыслях грубиянкой называла, Энн. А что ты удивляешься? Нечего было с приездом резину тянуть. Особенно когда пожилой человек приглашает. – Вдруг Мэйв принюхалась и резко сменила тему. – Погоди, а в коробке что? Пирожные?
– Да. А еще я привезла для вас книги. Смотрите, какие толстые! Вам ведь больше всего по вкусу длинные истории – я правильно помню? Чтобы глав было дюжины три-четыре.
Мэйв вытаращила глаза. Внезапно подбородок у нее задрожал.
– Верно, так я сказала тем рождественским утром. Значит, притворяться не будем, Энн?
– Ни в коем случае. Как иначе нам потолковать о былых временах? Я с ума сойду, если не выговорюсь!
– И я тоже, деточка, и я тоже. Садись поудобнее, сейчас чай приготовлю.
Я сбросила пальто, вынула из коробки по одному пирожному каждого вида. Там еще порядочно осталось. Мэйв полакомится после, когда я уеду. Любовные романы я поместила возле кресла-качалки, а сама села за небольшой столик.
Вошла Мэйв, еле удерживая поднос с чайником и парой чашек.
– Оэн, если слышал от кого-нибудь слова «миссис Смит утонула», непременно поправлял: не утонула, а потерялась в озере. Думали, у него разум помутился с горя. Тогда доктор Смит заказал надгробие с твоим именем. Отец Дарби заупокойную мессу отслужил, чтоб хозяйка Гарва-Глейб в покое нас, живых, оставила. Мы, О'Тулы, всей семьей присутствовали. Помню, отец Дарби всё доктора Смита убеждал: надо бы то, первое надгробие, которое на Деклановой могилке, заменить. Чтоб, значит, только одно имя – Деклан Галлахер – там написано было. А доктор Смит – ни в какую. И на новом надгробии ни за что не хотел ставить дату рождения. Упрямый человек, зато богатый. Много на приход жертвовал. Отец Дарби бубнил-бубнил – да и отвязался.
– С бедняжкой Оэном истерика сделалась на кладбище, – продолжала Мэйв. – Могилка-то паче чаяния его не успокоила. А доктор Смит даже до конца мессы не досидел. Увел Оэна куда-то. Вернулись они нескоро. Оэн всё еще плакал, но по крайней мере хоть не выл. Не знаю, что доктор Смит ему сказал, да только мальчуган с тех пор перестал нести околесицу насчет «в озере потерялась».
Я сделала глоток чаю. Блеклые глаза Мэйв сузились над ободком чашки.
– Или это была не околесица и Оэн знал побольше остальных? Так, Энн?
– Да, Мэйв.
Разумеется, Томас рассказал Оэну далеко не всё. Но информации Оэн получил достаточно. Понял, кто я такая, уверился, что увидит меня снова.
– Я про Энн Смит позабыла. И про доктора Смита, и про Оэна. Семьдесят годов минуло с тех пор, как я этих двоих видала. А потом ты, будто снег на голову, свалилась – и воспоминания нахлынули.
– Какие же, Мэйв? Что конкретно вы вспомнили?
– Оставь этот тон! – взорвалась Мэйв. – Я тебе не девчонка двенадцатилетняя, а ты мне не хозяйка! Ты в МОЕМ доме находишься! – Мэйв топнула ногой, но получилось как-то неубедительно: мягкий тапок, мягкий ковер, поглощающий звуки. – Тебя я вспомнила, тебя!
До чего же она трогательна была в своем негодовании. Я невольно улыбнулась. Приятно, когда тебя помнят.
– Давай, Энн, рассказывай. По порядку, с толком, с подробностями. Что с тобой тогда приключилось, что – после. И не вздумай опускать любовные сцены, – распорядилась Мэйв.
Я подлила себе чаю, впилась зубами в рассыпчатое пирожное с розовой глазурью, прожевала – и выложила всё.
Через несколько дней, включив утром телевизор, я узнала о взрыве нью-йоркских башен-близнецов. Инстинктивно схватилась за живот – уберечь наше с Томасом дитя, защитить. Под жуткие кадры думала: неужели Время вышвырнуло меня из охваченной войной Ирландии с расчетом, что я улечу в Америку, попаду в еще более опасную историческую воронку? Отныне возврата к прошлому нет. Всё прежнее – улицы, известные мне до последнего булыжника, линия горизонта с парой привычных силуэтов – стерто в одно касание. Хорошо, что Оэн не дожил. Хорошо, что меня от Нью-Йорка отделяет океан – я бы не вынесла дополнительной боли.