О дивный новый мир — страница 30 из 36

– Быстрей, быстрей! – вопил Бернард. – Быстрей, а то их убьют. Упп… – Раздраженный его криками, один из полицейских пальнул в него из водяного пистолета. Секунду-две Бернард покачался на ногах, ставших ватными, желеобразными, жидкими, как вода, и мешком свалился на пол.

Из музыкального устройства раздался Голос. Голос Разума, Голос Добросердия. Зазвучал синтетический «Призыв к порядку» № 2 (средней интенсивности).

– Друзья мои, друзья мои! – воззвал Голос из самой глубины своего несуществующего сердца с таким бесконечно ласковым укором, что даже глаза полицейских за стеклами масок на миг замутились слезами. – Зачем вся эта сумятица? Зачем? Соединимся в счастье и добре. В счастье и добре, – повторил Голос. – В мире и покое. – Голос дрогнул, сникая до шепота, истаивая. – О, как хочу я, чтоб вы были счастливы, – зазвучал он опять с тоскующей сердечностью. – Как хочу я, чтоб вы были добры! Прошу вас, прошу вас, отдайтесь добру и…

В две минуты Голос при содействии паров сомы сделал свое дело. Дельты целовались в слезах и обнимались по пять-шесть близнецов сразу. Даже Гельмгольц и Дикарь чуть не плакали. Из хозяйственной части принесли упаковки сомы; спешно организовали новую раздачу, и под задушевные, сочно-баритональные напутствия Голоса дельты разошлись восвояси, растроганно рыдая.

– До свидания, милые-милые мои, храни вас Форд! До свидания, милые-милые мои, храни вас Форд! До свидания, милые-милые…

Когда ушли последние дельты, полицейский выключил устройство. Ангельский Голос умолк.

– Пойдете по-хорошему? – спросил сержант. – Или придется вас анестезировать? – Он с угрозой мотнул своим водяным пистолетом.

– Пойдем по-хорошему, – ответил Дикарь, утирая кровь с рассеченной губы, с исцарапанной шеи, с укушенной левой руки. Прижимая к разбитому носу платок, Гельмгольц кивнул подтверждающе.

Очнувшись, почувствовав под собой ноги, Бернард понезаметней направился в этот момент к выходу.

– Эй, вы там! – окликнул его сержант, и свинорылый полисмен пустился следом, положил руку Бернарду на плечо.

Бернард обернулся с невинно-обиженным видом. Что вы! У него и в мыслях не было убегать.

– Хотя для чего я вам нужен, – сказал он сержанту, – понятия не имею.

– Вы ведь приятель задержанных?

– Видите ли… – начал Бернард и замялся. Нет, отрицать невозможно. – А что в этом такого? – спросил он.

– Пройдемте, – сказал сержант и повел их к ожидающей у входа полицейской машине.

Глава шестнадцатая

Всех троих пригласили войти в кабинет Главноуправителя.

– Его фордейшество спустится через минуту. – И дворецкий в гамма-ливрее удалился.

– Нас будто не на суд привели, а на кофеинопитие, – сказал со смехом Гельмгольц, погружаясь в самое роскошное из пневматических кресел. – Не вешай носа, Бернард, – прибавил он, взглянув на друга, зеленовато-бледного от тревоги. Но Бернард не поднял головы; не отвечая, даже не глядя на Гельмгольца, он присел на самом жестком стуле – в смутной надежде как-то отвратить этим гнев Власти.

А Дикарь неприкаянно бродил вдоль стен кабинета, скользя рассеянным взглядом по корешкам книг на полках, по нумерованным ячейкам с роликами звукозаписи и бобинами для читальных машин. На столе под окном лежал массивный том, переплетенный в мягкую черную искусственную кожу, на которой были вытиснены большие золотые знаки Т. Дикарь взял том в руки, раскрыл. «Моя жизнь и работа», писание Господа нашего Форда. Издано в Детройте Обществом фордианских знаний. Полистав страницы, прочтя тут фразу, там абзац, он сделал вывод, что книга неинтересная, – и в это время отворилась дверь, и энергичным шагом вошел Постоянный Главноуправитель Западной Европы.

Пожав руки всем троим, Мустафа Монд обратился к Дикарю:

– Итак, вам не очень-то нравится цивилизация, мистер Дикарь.

Дикарь взглянул на Главноуправителя. Он приготовился лгать, шуметь, молчать угрюмо; но лицо Монда светилось беззлобным умом, и ободренный Дикарь решил говорить правду напрямик.

– Да, не нравится.

Бернард вздрогнул, на лице его выразился страх. Что подумает Главноуправитель? Числиться в друзьях человека, который говорит, что ему не нравится цивилизация, говорит открыто, и кому? Самому Главноуправителю! Это ужасно.

– Ну что ты, Джон… – начал Бернард. Взгляд Мустафы за ставил его съежиться и замолчать.

– Конечно, – продолжал Дикарь, – есть у вас хорошее. Например, музыка, которой полон воздух…

– «Порой тысячеструнное бренчанье кругом, и голоса порой звучат»!

Дикарь вспыхнул от удовольствия:

– Значит, и вы его читали? Я уж думал, тут, в Англии, никто Шекспира не знает.

– Почти никто. Я один из очень немногих, с ним знакомых. Шекспир, видите ли, запрещен. Но поскольку законы устанавливаю я, то я могу и нарушать их. Причем безнаказанно, – прибавил он, поворачиваясь к Бернарду. – Чего, увы, о вас не скажешь.

Бернард еще безнадежней и унылей поник головой.

– А почему запрещен? – спросил Дикарь. Он так обрадовался человеку, читавшему Шекспира, что на время забыл обо всем прочем.

Главноуправитель пожал плечами.

– Потому что он – старье; вот главная причина. Старье нам не нужно.

– Но старое ведь бывает прекрасно.

– Тем более. Красота притягательна, и мы не хотим, чтобы людей притягивало старье. Надо, чтобы им нравилось новое.

– Но ваше новое так глупо, так противно. Эти фильмы, где все только летают вертопланы и ощущаешь, как целуются. – Он сморщился брезгливо. – Мартышки и козлы! – Лишь словами Отелло мог он с достаточной силой выразить свое презрение и отвращение.

– А ведь звери это славные, нехищные, – как бы в скобках, вполголоса заметил Главноуправитель.

– Почему вы не покажете людям «Отелло» вместо этой гадости?

– Я уже сказал – старья мы не даем им. К тому же они бы не поняли «Отелло».

Да, это верно. Дикарь вспомнил, как насмешила Гельмгольца Джульетта.

– Что ж, – сказал он после паузы, – тогда дайте им что-нибудь новое в духе «Отелло», понятное для них.

– Вот именно такое нам хотелось бы писать, – вступил наконец Гельмгольц в разговор.

– И такого вам написать не дано, – возразил Монд. – Поскольку если оно и впрямь будет в духе «Отелло», то никто его не поймет, в какие новые одежды ни рядите. А если будет ново, то уж никак не сможет быть в духе «Отелло».

– Но почему не сможет?

– Да, почему? – подхватил Гельмгольц. Он тоже отвлекся на время от неприятной действительности. Не забыл о ней лишь Бернард, совсем позеленевший от злых предчувствий; но на него не обращали внимания. – Почему?

– Потому что мир наш – уже не мир «Отелло». Как для «фордов» необходима сталь, так для трагедий необходима социальная нестабильность. Теперь же мир стабилен, устойчив. Люди счастливы; они получают все то, чего хотят, и не способны хотеть того, чего получить не могут. Они живут в достатке, в безопасности; не знают болезней; не боятся смерти; блаженно не ведают страсти и старости; им не отравляют жизнь отцы с матерями; нет у них ни жен, ни детей, ни любовей – и, стало быть, нет треволнений; они так сформованы, что практически не могут выйти из рамок положенного. Если же и случаются сбои, то к нашим услугам сома. А вы ее выкидываете в окошко, мистер Дикарь, во имя свободы. Свободы! – Мустафа рассмеялся. – Вы думали, дельты понимают, что такое свобода! А теперь надеетесь, что они поймут «Отелло»! Милый вы мой мальчик!

Дикарь замолчал. Затем сказал упрямо:

– Все равно «Отелло» – хорошая вещь, «Отелло» лучше ощущальных фильмов.

– Разумеется, лучше, – согласился Главноуправитель. – Но эту цену нам приходится платить за стабильность. Пришлось выбирать между счастьем и тем, что называли когда-то высоким искусством. Мы пожертвовали высоким искусством. Взамен него у нас ощущалка и запаховый орга́н.

– Но в них нет и тени смысла.

– Зато в них масса приятных ощущений для публики.

– Но ведь это… «это бредовой рассказ кретина».

– Вы обижаете вашего друга, мистера Уотсона, – засмеявшись, сказал Мустафа. – Одного из самых выдающихся специалистов по инженерии чувств…

– Однако он прав, – сказал Гельмгольц хмуро. – Действительно, кретинизм. Пишем, а сказать-то нечего…

– Согласен, нечего. Но это требует колоссальной изобретательности. Вы делаете вещь из минимальнейшего количества стали – создаете художественные произведения почти что из одних голых ощущений.

Дикарь покачал головой:

– Мне все это кажется просто гадким.

– Ну разумеется. В натуральном виде счастье всегда выглядит убого рядом с цветистыми прикрасами несчастья. И разумеется, стабильность куда менее колоритна, чем нестабильность. А удовлетворенность совершенно лишена романтики сражений со злым роком, нет здесь красочной борьбы с соблазном, нет ореола гибельных сомнений и страстей. Счастье лишено грандиозных эффектов.

– Пусть так, – сказал Дикарь, помолчав. – Но неужели нельзя без этого ужаса – без близнецов? – Он провел рукой по глазам, как бы желая стереть из памяти эти ряды одинаковых карликов у сборочного конвейера, эти близнецовые толпы, растянувшиеся очередью у входа в Брентфордский моновокзал, эти человечьи личинки, кишащие у смертного одра Линды, эту атакующую его одноликую орду. Он взглянул на свою забинтованную руку и поежился. – Жуть какая!

– Зато польза какая! Вам, я вижу, не по вкусу наши группы Бокановского; но, уверяю вас, они – фундамент, на котором строится все остальное. Они – стабилизирующий гироскоп, который позволяет ракетоплану государства стремить свой полет, не сбиваясь с курса. – Главноуправительский бас волнительно вибрировал; жесты рук изображали ширь пространства и неудержимый лет ракетоплана; ораторское мастерство Мустафы Монда достигало почти уровня синтетических стандартов.

– А разве нельзя обойтись вовсе без них? – упорствовал Дикарь. – Ведь вы можете получать что угодно в ваших бутылях. Раз уж на то пошло, почему бы не выращивать всех плюс-плюс-альфами?