О дивный новый мир. Слепец в Газе — страница 104 из 122

За хирургом послали вовремя, и Элен теперь была вне опасности. Уверившись в этом, мадам Бонифе вновь обрела материнское раблезианское добродушие, так присущее ее характеру.

И мгновение спустя она уже заговорила об операции, которая спасла жизнь Элен. «Ton petit curetage»[191], — говорила она с каким-то веселым лукавством, словно о каком-то запретном удовольствии. Для Элен любая вибрация этого сытого, довольного голоса являлась очередным оскорблением, унизительной выходкой. Лихорадка прошла; теперь она чувствовала слабость, но сознание ее было чистым. Она вновь вернулась в реальный мир. Повернув голову, она увидела свое отражение в гардеробном зеркале. Вид собственной худобы, бледность и голубые прозрачные тени под глазами доставили ей некоторое удовольствие, она вглядывалась в свои глаза, теперь словно безжизненные и лишенные блеска. Сейчас она бы по привычке напудрилась, слегка подкрасила губы, навела щеточкой лоск на тусклые немытые волосы, но она, наоборот, предпочла болезненную бледность и растрепанность. «Как у котенка», — не переставала думать она. Превращенный в грязный маленький комочек больной плоти, бывший резвым и милым животным, а ставший чем-то отвратительным, словно та самая печенка, словно та ужасная вещь, что мадам Бонифе… Она содрогнулась. И теперь этот ton petit curetage — таким же голосом, что и ton petit amoureux[192].

Это последнее унижение было ужасным. Она люто ненавидела отвратительную женщину, но в то же время была рада тому, что та была такой противной. Эта радостно-грубая вульгарность подходила всему остальному. Но когда мадам Бонифе покинула комнату, Элен разрыдалась — тихо, надрывно, охваченная жалостью к себе.

Неожиданно возвратившись, мадам Бонифе нашла ее на второе утро после petit curetage отчаянно плачущей. Искренне расстроенная, она стала успокаивать Элен. Но успокоение, как всегда, пахло луком. Испытав физическое отвращение, смешанное с возмущением против вторжения в замкнутый мир ее несчастья, Элен отвернулась и, когда мадам Бонифе усиленно пыталась утешить ее, покачала головой и попросила, чтобы та ушла. Мадам Бонифе секунду помялась, затем подчинилась, но пустила парфянскую стрелу[193] в форме мягкого упоминания о письме, которое она принесла и теперь положила на подушку Элен. От него, без сомнения. Доброе сердце, несмотря ни на что… Письмо, как оказалось, было от Хью. Она принялась читать его.

Он писал:

«Отпуск в Париже! Из моей грязной маленькой конуры, наполненной безделушками, как я завидую тебе, Элен! Париж в разгаре лета. Восхитительно красивый, не то что эта страна туманных дымок. Лондон всегда траурный, даже при солнечном свете. И чистый, немеркнущий блеск парижского лета! Как бы я хотел быть там! Желание, конечно же, эгоистичное по сравнению с удовольствием быть с тобой вне Лондона и Британского музея. И неэгоистичное из-за тебя — потому что мысль о том, что ты одна в Париже, беспокоит меня. Теоретически, если рассуждать рационально, я знаю, что с тобой ничего не может случиться. Но тем не менее — тем не менее я хотел бы быть там, чтобы невидимо охранять тебя — так, чтобы ты не знала о моем присутствии, никогда не воспринимала мою преданность как назойливость, так, чтобы ты всегда ощущала уверенность, исходящую от двоих, а не от одного. Я, к сожалению, не смог бы быть хорошим помощником в тесном углу. (Как я иногда ненавижу себя за свои постыдные неуместные замечания!) Но, наверное, лучше, чем никто. И я никогда бы не посягнул на недозволенное, никогда не вмешался в чужое дело. Я буду словно призрак — кроме тех случаев, когда ты испытаешь нужду во мне. Моей наградой станет всего лишь пребывание вблизи тебя, чтобы просто видеть и слышать тебя, — наградой того, кто выходит из запыленного места в сад и смотрит на цветущие деревья, слушая шум фонтанов.

Я никогда раньше не говорил тебе (боялся, что ты будешь смеяться — пускай, ведь, в конце концов, это твой смех) о том, что я часто придумываю сам себе истории, в которых я всегда с тобой — так же, как теперь я рассказал тебе, что хотел бы быть с тобой в Париже. Присматривать за тобой, оберегать тебя от зла и взамен вдыхать свежесть твоей красоты, согреваться твоим огнем, твоей прекрасной чистотой…»

Рассерженно, словно ирония этих слов была намеренной, Элен отбросила письмо в сторону. Но час спустя она снова взяла его и стала перечитывать с самого начала. В конце концов, было утешительно знать, что есть на земле кто-то, кто готов о тебе заботиться.

Глава 40

11 сентября 1934 г.

Был с Миллером на показе научных фильмов. Развитие морского ежа. Оплодотворение, деление клеток, рост. Вновь передо мной встает прошлогодний кошмарный образ более чем бергсоновской жизненной силы, всесильного Темного Божества — гораздо более темного, странного и жестокого, чем воображал Лоренс. Сырой материал, который на своем уровне эволюции уже является готовым продуктом. За этим последовали таблицы с земляными червями. Недельное бесполое совокупление червя с червем в пробирке со слизью. Затем невообразимо прекрасный фильм, рассказывающий об истории жизни мясной мухи. Яйца. Личинки на куске разлагающегося мяса. Белоснежные, как стадо овец на лугу. Прячутся от света. Потом, после пяти дней роста, спускаются на землю, обматывают себя тонкой паутинкой и делают кокон. Еще через двенадцать дней выходит готовая муха. Фантастический процесс воскресения! Орган, заменяющий головной мозг, надувается, как воздушный шарик. Распухает настолько, что стенки кокона ломаются. Из него вылупляется муха. (Маленькое нечаянное чудо!) Пробивается наверх, к свету. На поверхности видно, как она буквально напитывает свое мягкое, влажное тело воздухом, расправляя скомканные крылья и пуская кровь в вены. Удивительное и трогательное зрелище.

Я задал вопрос Миллеру: каков будет результат распространения подобных знаний? Знаний о мире несравненно более невероятном и более прекрасном, чем может вообразить любой мифотворец. О мире, всего несколько лет назад совершенно неизвестном, за исключением узкого круга специалистов. К чему приведет то, что об этом будут знать все? Миллер рассмеялся. «Результат будет настолько же малым или настолько же большим, насколько люди этого захотят. Те, которые предпочитают думать о сексе и деньгах, будут думать о сексе и деньгах. Как бы громко ни возвещалась с экранов слава Божия». Господствует наивное представление о том, что реакция на благоприятные обстоятельства будет неизбежно и автоматически положительной. Опять-таки сырой материал нужно обработать. Одни продолжают верить в машинный прогресс, потому что хочется лелеять эту глупейшую иллюзию — настолько она утешительна. Утешительна, потому что перекладывает всякую ответственность за то, что вы делаете или не можете делать, на кого-то или что-то другое.

Глава 41

Декабрь 1933 г.

Вечером в Колоне[194] они сели в кеб и проехали по эспланаде. Белесое, как огромный рыбий глаз, перед ними простиралось, словно мертвое, море. Вопреки почтовым открыткам с изображением заката тощие пальмы были символом покорной безнадежности, а горячий воздух в ноздрях пахнул паленой шерстью. Они немного поплавали в теплом рыбьем глазу и затем вернулись в город сквозь сгущающийся ночной мрак.

Для богатых после ужина существовали кабаре, дорогие напитки и белые проститутки за десять долларов. Для бедных, живущих в маленьких улочках, у открытых на улицу дверей, ведущих в освещенную спальню с широкой кроватью, сидели мулатки.

— Будь у меня побольше добросовестности, я пошел бы и подхватил сифилис, — сказал Энтони, когда они поздней ночью вернулись в отель.

Запах пота, запах алкоголя, запахи канализации, отходов и дешевых духов; затем, наутро, канал, огромные замки и корабль, бороздящий пространство двух океанов. Дьявольский прогресс сделал возможным, говорил Марк, улыбаясь своей анатомической улыбкой, перевозить шлюх и виски по воде вместо суши от Колона в Панаму.

Корабль двигался на север. Раз в два дня они заходили в какой-нибудь маленький порт взять на борт груз. Из залежей бананов в Сан-Хосе к ним в каюту забрался паук величиной с кулак, покрытый шерстью. У Чамперико [195], где из гавани выходили лихтеры [196], нагруженные ящиками с кофе, в море упала индианка и тотчас утонула.

Ночью, казалось, двигался не корабль, а звезды. Они медленно, наискось подымались, зависали на вершине своей траектории, затем падали вниз, нерешительно забирали вправо и опять возвращались на прежнее место, затем, начиная все заново, опять тянулись к зениту.

— Достаточно удручает, — вынес вердикт Энтони. — Но красиво.

Усовершенствование привычной небесной механики. Можно было лежать на палубе и смотреть на них хоть без конца.

В голосе Стейтса прозвучала нота мрачного удовлетворения, когда он провозгласил, что через два дня они будут в Пуэрто-Сан-Фелипе.

Пуэрто-Сан-Фелипе было селением, состоявшим из хижин с ветхими деревянными пристройками прямо у воды, где хранился кофе. Агент дона Хорхе в порту помог им пройти таможенный досмотр. Настоящий испанец, полумертвый от тропических болезней, но все же на редкость учтивый.

— Мой дом — ваш дом, — заверил он их, когда они поднимались вверх по крутой тропинке к его бунгало. — Мой дом — ваш дом.

На веранду сверху свисали орхидеи, а среди них были клетки с непрестанно кричащими зелеными попугаями.

Изможденная женщина, преждевременно и безнадежно замучившаяся и состарившаяся, надорванная сверх всякой меры, шаркая, выползла из двери, чтобы наградить их улыбкой и заранее извиниться за плохое гостеприимство. Пуэрто-Сан-Фелипе было небольшим местечком, не имевшим особых удобств; и ко всему прочему, объяснила она, ребенок чувствовал себя плохо, очень плохо.