ениться и что жизнь совсем не исчезает после смерти. Видимо, оба сосредоточены на том благе, которое их деятельность приносит живым людям. «Человек прошел онкологический скрининг, и это благодаря мне», — говорит она, и в ее глазах впервые появляется гордость.
Я долго общалась с Ларой и видела ее в деле, и для меня очевидно, почему она способна этим заниматься. Это вытекает из давно оставленного желания быть социальной работницей: в своей теперешней должности она тоже возвращает голос безмолвным, ее глаза по-прежнему устремлены на беспомощных. Меня поглотил тот младенец, и я допоздна читаю о детской смертности, а Лару в начале ее подготовки в морге поразило, сколько туда попадает умерших матерей. У нее не было представления, как же их много. В нашем обществе редко обсуждают, как физически трансформируется женщина после родов: она переходит из состояния охраняемого вместилища в своего рода молокораздатчик, и физиология у нее меняется настолько, что вскрытие своеобразно само по себе. Лару шокировало, какую огромную роль в материнской смертности играют социальные факторы, например расовая принадлежность и экономическое положение. В British Medical Journal приводили мнение на этот счет Мэгги Рэй, президента благотворительной организации под названием Факультет здравоохранения[118]. Она считает, что хоть как-то повлиять на факторы повышенного риска можно только в том случае, если профилактика будет начинаться задолго до наступления беременности и охватывать не только медицинские аспекты. До нашего разговора Лара отправляет мне горы информации по теме, она хранит ее многие годы. Дело не в том, что она хочет стать матерью, — у нее нет интереса иметь детей. Как она говорит, движет ей исключительно феминистское возмущение.
Еще Лару выводит из себя, что ее коллег во многом не замечают. Эту профессию не показывают по телевидению — изредка там появляется человек в халате, стоящий на фоне стола с трупом красотки, но обычно все внимание уделяют врачам-патологоанатомам. Лара не подозревала о существовании санитаров, пока во время поиска в Google поздним вечером не наткнулась на пост в блоге, написанный одним из них. Это ожидаемо, и это можно пережить: смерть вообще скрывают от общественности, и телевидение ради экономии времени и денег сокращает много разных вещей. Обидно, однако, что о профессии забывают и в больничных стенах. На внутреннем мероприятии, устроенном, чтобы поблагодарить сотрудников за работу после теракта на Лондонском мосту, было выступление, посвященное «незаметным» членам персонала. «Конечно, есть врачи и медсестры, которые находятся “на передовой”, — вспоминает Лара. — Но кроме них есть специалисты по связям с общественностью, которым пришлось принимать массу звонков, есть носильщики, которые бегали по всей больнице, есть уборщицы, есть кейтеринг, есть множество ролей, и эти люди важны, хотя их никогда не видно». Все они услышали слова признательности, каждую профессию назвали с трибуны, но… лишь тех, кто заботился о живых.
«Про нас забыли, — говорит она, сделав паузу, и ее идеальные брови поднимаются куда-то к линии волос. Ее это явно задевает до сих пор. — Никто не ищет похвалы, никто не работает ради славы, но все же хочется какого-то признания, хочется, чтобы твои усилия имели значение. Наши усилия важны для родных».
Через несколько дней после той речи сотрудники получили по внутренней почте сообщение о том, что в больнице уже нет пациентов, пострадавших на Лондонском мосту. (Как и для Терри из Клиники Мейо, умершие для нее тоже «пациенты», даже если они поступили в больницу уже после смерти. Их не лечили врачи, но о них заботилась она.) В письме была еще одна благодарность персоналу за выполненную работу. Она тогда ошарашенно глядела на экран: восемь человек все еще остаются на ее попечении и ждут, когда их заберут. Такое отношение ее поразило. Было обидно, что о ней забыли. Было обидно, что забыли об умерших.
«В Древнем Египте работающие с мертвыми считались очень, очень особенными людьми, а сейчас тебя все оскорбляют. Невозможно сказать “Я люблю свою работу”, потому что это будет звучать так, как будто я в восторге, что у тебя умер близкий. — Ее улыбка, обычно такая теплая, окрашивается мрачным сарказмом. — И все равно у меня есть чувство, что я окружаю мертвых защитой. “Я о тебе позабочусь, потому что больше некому”, что-то такое. Как похвастаться работой, которая, по сути, возникла из-за чьей-то боли?»
Психологический груз этой профессии не в том, что надо резать человека на куски, а в осознании произошедшего во всем его масштабе и реальности, в понимании глубины человеческого горя. Санитары видят, сколько младенцев попадает в холодильные камеры, видят, какая это огромная проблема, и поэтому поддерживают обращения к правительству с просьбой расширить полномочия коронеров на мертворождения и разобраться, откуда берется такая большая смертность. (В настоящее время коронеры могут официально открыть дело, только если ребенок дышал за пределами организма матери.) Санитары одними из первых узнают личности жертв массовых трагедий и одними из последних смотрят в глаза тем, кого видишь на плакатах «Пропал без вести». Лара рассказывает, как несколько дней после того теракта ходила на работу со станции метро у Лондонского моста, видела фотографии на первых полосах газет и понимала, что эти люди лежат у нее в морге. «У меня тогда было чувство, что не я должна первой об этом узнавать, — вспоминает она. — Не о причине смерти, а о факте смерти. Все знают, что эти люди пропали и, скорее всего, погибли, но у них есть семьи, и у родных сохраняется капля надежды». Она рассказывает о неопознанных самоубийцах, которые после Рождества лежат в холодильнике не один день. Их имена никому не известны, и сообщить родным невозможно. «Это кажется вторжением в личную жизнь — мы знаем некоторые вещи до того, как узнают близкие».
В холодном, жестком свете больничного морга отрицать реальность смерти не получится, но и там ее пытаются смягчить. В комнате для опознания близкие при необходимости будут отделены от трупа стеклянной перегородкой: обычно так поступают, если разложение уже зашло далеко или если полицейские еще ведут расследование. Кто-то, однако, просит позволить ему обойти стекло и поцеловать тело, кто-то пишет умершим письма, которые те уже никогда не прочтут, кто-то не отходит от больницы, чтобы быть рядом. Между Ларой и трупом стекла нет, и она не может избежать правды. Она знает, что, как в картах Таро на ее татуировках, конец неизбежно вплетен в начало. Благодаря своей работе она поняла, как хочет умереть — и как хочет прожить свою жизнь. Ее задача — замечать детали: шрамы, опухоли, знакомое имя матери, которое опять появилось после очередного выкидыша. Ей известно, сколько людей умирает в одиночестве, и она не хочет умереть забытой. Это для нее главное. «Я не хочу стать одной из тех, кто месяцами лежит мертвый в квартире. Я хочу, чтобы меня кому-нибудь не хватало. Хочу, чтобы кто-то заметил».
Суровая мать. «Акушерка скорби»
Уже полгода, как я постоянно думаю о младенце в ванночке. Беседы с Ларой об увиденном оказались полезны, но что-то все равно никак не хочет уходить. Я продолжаю писать ей по электронной почте. Я читаю все, что она присылает мне о материнской смертности, о мертворождениях и прерванных беременностях. Алгоритмы интернета начинают подозревать, что это у меня такая проблема, — в конце концов, я женщина, и мне около 35 лет. Они начинают подсовывать мне рекламу книг о родительском горе и направлять меня в благотворительные организации и группы поддержки. Но это не тот ответ, который я ищу. Я не скорблю — я не знаю, что со мной такое. Травма? Может быть, но не совсем. Кажется, это нечто большее, чем моя внутренняя реакция. Мне надо поговорить с человеком, который понимает, что я увидела, с человеком, который воспринимает это не через призму личной утраты и группы поддержки, а как следствие самого этого явления, чем бы оно ни было.
Больше года назад Рон Тройер, бывший ритуальный агент из Висконсина, рассказывал мне в кафе о том, как он помогал родителям одевать умерших детей. Это была для меня еще одна история в долгой череде интересных историй, которые я слушаю по роду своей деятельности, однако теперь этот образ постоянно крутится у меня в голове: как родители всегда называют разрез после вскрытия шрамом, как Рон сидит рядом, а они держат холодные трупики своих детей. Он тогда подчеркивал, как важно видеть своего малыша, быть рядом с ним, и не имеет значения, прожил он несколько месяцев или уже родился мертвым. Я кивала, потому что мне приходилось одевать покойника и я была согласна, что это важно. Но теперь у меня появилось ощущение, что младенцы — совершенно иная категория и есть работники смерти, которых я до этого момента даже не рассматривала. Акушерки.
Сейчас акушерство — регулируемая профессия, требующая медицинского образования, но когда-то в большинстве культур повитухи помогали по-соседски, сами вызывались опекать женщину во время беременности и родов[119]. До коммерциализации похоронной индустрии они же занимались умершими[120]. Начало жизни и ее завершение было в женских руках. Сейчас роли поменялись, но бывают моменты, когда начало совпадает с концом и дитя умирает, не успев сделать первый вдох. Акушерки находятся в эпицентре человеческой силы и человеческой уязвимости. Они служат жизни и смерти, и то и другое.
Я написала в Sands, британскую благотворительную организацию, занимающуюся мертворождениями и смертями новорожденных, которую обнаружила во время очередных поисков в интернете поздним вечером, и попросила связать меня с акушеркой. Я объяснила, что пишу книгу о людях, которые работают со смертью, и считаю акушерок членами этого сообщества, на которых не обращают должного внимания. Ответ пришел через несколько часов. Мне дали координаты женщины, о существовании профессии которой я даже не подозревала. Она работала «акушеркой скорби». Дети, которых она принимала, были мертвы или обречены на скорую смерть.