О дивный тленный мир — страница 48 из 52

В итоге я могу сделать вывод, что реалистичность крионики — спорная тема. Не исключено, что из-за изменений климата и сомнительных перспектив нашего существования на этой планете мы так и не узнаем, можно ли воплотить эту идею на практике. Лично я сомневаюсь, что человека можно воскресить, и не думаю, что это было бы желательно: Тони Моррисон писала, что все, что возвращается к жизни, причиняет боль, и я ей верю. Жизнь осмысленна потому, что она конечна. Мы — маленькие всплески на длинной временной шкале, и люди, которые встречаются нам в жизни, такие же маловероятные сгустки атомов и энергии, которые по совпадению оказались на этой шкале рядом с нами. Даже при наилучшем стечении обстоятельств оживший человек, наверное, будет постоянно тосковать по времени и местам, в которые уже нельзя вернуться, потому что их больше нет. Но если кого-то все это не смущает, если такая перспектива помогает людям жить и помогает им умирать, я не вижу никаких причин лишать их возможности поставить эксперимент и не собираюсь его высмеивать. Мне по душе их оптимизм, пусть я его и не разделяю. Каждый выживает как может. Это как колыбельная на смертном одре.

На следующий день мой самолет поднимается над центральным аэропортом Детройта. Сюда прибывают тела, предназначенные для криостатов. Я смотрю на снег и лед подо мной. Где-то внизу Институт крионики. Там в любое время дня, каждый день в году готовы принять мертвых, которые поверили в будущее. Может быть, Хиллари сейчас ходит по помосту и доливает азот тем, кто возложил свои надежды на постоянное расширение этой организации: пока они спят, новые члены будут неусыпно отстаивать их права. Отсюда следы умерших детройтских домов на снегу кажутся карандашными отпечатками коры на листе бумаги. Среди этих призраков стоят живые дома, замерзшие и одинокие.

Послесловие

Поздний май 2019 года. Я уже опоздала со сдачей этой книги и вот-вот сорву следующий дедлайн. Я все еще в поисках собеседников, в поисках тем, о которых не подумала. У меня по-прежнему не выходит из головы младенец, и мне трудно переключиться на чем-то другое. Однако в данный момент я сижу в баре с видом на залив Сондерсфут в Южном Уэльсе и беру интервью у отставного сержанта уголовной полиции Энтони Маттика. Мы разговариваем о том, как он расследовал убийства, и уже выпили две пинты. Никогда еще я не чувствовала себя такой вымотавшейся, и при утомлении такого рода сон не помогает. Я помню строку из Homicide Дэвида Саймона: «Выгорание в убойном отделе — это не профессиональный риск, а психологическая реальность»[137]. Маттик, наверное, устал больше меня, но с виду по нему не скажешь.

На голове Маттика, на его коротко остриженных седых волосах, солнечные очки, которые он никогда не надевает. Недавно он ездил в Испанию на совместное празднование пятидесятилетия и загорел до такой степени, что сошел бы за своего на «тарелке палача» в ресторане Red Lobster. Громким валлийским баритоном, перемежаемым взрывами смеха, он рассказывает мне, чем зарабатывал на жизнь до того, как грузовик массой 18,5 тонны снял его с велосипеда и перенес на 45 метров по дороге, и балкон вокруг нас пустеет, несмотря на закат и искрящееся море. После того случая его доставили по воздуху в больницу в Кардиффе, где он дважды едва не умер на операционном столе. «Меня расплющило! Порвало на куски! — гремит он. — Мне разворотило таз!» Он семь лет как на пенсии и почти все это время снова ходит. «Считайте, что я снялся в серии Ambulance», — добавляет он, буквально лопаясь от смеха. Каждая его фраза на 75% состоит из слов и на 25% — из хохота, как в мультфильме, и неважно, говорит он о раскрытии убийств или о том, как чуть не погиб сам.

Мы покидаем опустевшую террасу, выходим из бара и идем по городку, пытаясь найти какое-нибудь место, где в девять вечера еще можно поесть. В этой маленькой прибрежной деревушке все закрыто. Маттик машет группе девочек-подростков, те машут в ответ. Он кричит что-то неразборчиво-ободряющее подвыпившему человеку, который вываливается из паба, — и тот улыбается. Таксист приветствует его словом «Авто!» (Авто-Маттик, ясно?). Мы залезаем в машину. Я спрашиваю, откуда он всех тут знает. Те девчонки? Он сейчас преподает в школе, работает наставником, такого плана вещи. Парень у паба? Маттик 20 лет назад арестовал его за кражу со взломом. «Делаешь свою работу как положено, и никаких обид», — говорит он и машет из окна еще кому-то.

До выхода на пенсию Маттик проработал в полиции 30 лет и занимался целым рядом серьезных преступлений. Он был, например, в группе, раскусившей старое дело серийного убийцы из Пембрукшира — Джон Уильям Купер в 2011 году был приговорен за двойное убийство, произошедшее еще в 1980-х годах. Маттик обожал свою службу, обожал быть в самой гуще событий до такой степени, что вызвался вступить в дежурную команду Kenyon по устранению последствий катастроф. До этого он уже пересекался с Мо, собирал стопы и головы на склоне горы после крушения самолета. «Я люблю это не из-за… мрака, — поясняет он, хмурясь. — Я знал одного парня, начальника. Милейший мужик, с сильным кармартенским акцентом. У него была целая комната следователей. Он говаривал: “В жизни нет ничего почетнее, чем право расследовать смерть ближнего”. Он это услышал от своего учителя в лондонской полиции. Это мощная фраза. Очень крутая. Тебе выпала честь сыграть в этом большом деле маленькую роль. Тебе было оказано такое доверие».

В соседнем городке мы находим единственный открытый ресторан во всей округе — китайское заведение на маленькой боковой улочке. Мы берем чуть ли не всё меню плюс картошку фри, и в ожидании спринг-роллов он рассказывает мне о делах, которые до сих пор не выходят у него из головы. Он говорит тише, чем раньше на балконе, и выуживает из памяти истории. Впрочем, они не успели глубоко погрузиться.

Рождественский день, мертвый младенец. Трехмесячный. Маттик праздничным утром выезжает на место происшествия — небольшой дом у дороги, вокруг ничего. «Это была очаровательная пара. Они много лет пытались завести ребенка, — говорит он с болью. — А тебе приходится их допрашивать, собирать показания. Стараешься их не ранить, но все равно надо задавать стандартные вопросы, как будто это они, родители, виноваты». Это та сторона истории, которую я не видела в морге: Лара тогда объясняла сидящим на высоких стульях полицейским, что синдром внезапной детской смерти диагностируют, только если исключены все другие варианты. У Маттика запах Рождества — индейка, елка, дешевый пластик, легкий аромат пороха хлопушек — до сих пор вызывает в памяти ту картину: под причитания и плач он уносит младенца и кроватку.

Следующая история. В заливе утонули отец и сын. Их тела обнаружили во время отлива через две недели после исчезновения. Мужчина застывшей рукой все еще цеплялся за камень, а другой держал мальчика, которого пытался спасти. «Я уже много лет об этом думаю. Он погиб вместе с сыном. Он ни за что не хотел его отпустить. Как получилось, что два прилива в сутки и сильное течение не смогли ослабить хватку?» Я киваю. Кевин, бальзамировщик, объяснял мне, что страх проявляется физически, как напряжение на американских горках, и может заставить мышцы мгновенно застыть в момент смерти. Он тогда называл это трупным спазмом. Я на секунду задумываюсь, не ожидается ли от меня более яркая реакция. Мне рассказывают о погибшем отце и сыне, а я думаю о практической причине, заставившей мышцы сжаться, о химических веществах в организме. Как бы я отреагировала до того, как начала писать эту книгу? Наверное, спросила бы о матери. Но я не спрашиваю.

Маттик выливает мне в бокал остатки вина и дает сигнал принести еще одну бутылку, найдя для нее место на последнем участке стола, не покрытом тарелками и рассыпанным жареным рисом. Затем он продолжает беседу и вспоминает, как видел на записи с камеры наблюдения горящего мужчину. «В основном я видел уже мертвых людей, а этот умирал, — говорит он. — Мне приходилось видеть ножи, пистолеты, простреленные головы, отстреленные рты. От одного старика осталась только внешняя оболочка. Остальное просочилось сквозь пол на этаж ниже: он очень долго там лежал. Выброшенные волнами трупы на пляже. Парень, которого разрезал напополам поезд. Ноги — у меня, вторая половина — у напарника. Одна девочка выпала из машины, и у нее оторвало заднюю часть черепа. Было три часа утра. Медсестра прямо на дороге начала делать искусственное дыхание рот в рот и забрызгала мне ноги этой жижей. Мозга уже не было, все выпало, ничего не осталось, но медсестра об этом не знала. В темноте она не разглядела степень поражения. Она вдувала воздух, но звук был какой-то не такой, все выходило сзади. Я сказал ей: “Ей уже не поможешь”. Она посмотрела на меня, и у нее было все лицо в крови».

Он сгребает себе на тарелку еще еды, а я представляю себе медсестру, которая стоит коленях во тьме и отчаянно пытается помочь. Начинается следующая история, и на этот раз Маттик посмеивается. «Еще был один парень, просто гигант. Он умер на втором этаже, и мы никак не могли его спустить вниз. Лестница была очень красивая, деревянная. Чтобы обойти изгиб, мы его сложили пополам, а гробовщику пришлось кашлять, чтобы не было слышно хруста». Он смеется в салфетку.

«Да, этот щелчок сложно забыть. После него проходит окоченение», — говорю я. Что еще можно добавить после таких историй? Позже, уже когда я прослушиваю запись интервью, до меня доходит, что более естественно было бы сказать «О боже!» или «Какой кошмар».

«Вы слышали этот звук?» — удивленно говорит Маттик, поднимая брови над салфеткой. Потом он возвращает ее на колени и смотрит на меня так, как будто уже не знает, зачем мы сюда пришли. Подразумевалось, что из нас двоих я ничего не видела и интересуюсь, каково пережить такие вещи. Поэтому я рассказываю, чем занимаюсь: о трупах в моргах, о черепе из пепла, о гробе на холме. Я рассказываю о мозге в моих руках и о младенце в ванночке. Я замечаю, что перечисляю эти случаи так же, как он до этого.