Очень многого мы тогда не знали. Вот и недоумевали, даже злились, что деремся вроде бы хорошо, вроде бы бьем фашистов подходяще, а Ленинград после каждого нашего боя становится все ближе и ближе к фронту.
Но что особенно интересовало и радовало — в людях я открывал какие-то вроде бы даже не свойственные им черты характера, способности, о которых даже не подозревал. Например, мой связной Ольхов, а в недавнем прошлом трюмный машинист — тихоня с нежным девичьим румянцем на щеках, — оказался прекрасным снайпером.
Началось все с того, что мне на роту дали пять винтовок со снайперским прицелом. Четыре из них я в приказном порядке сразу же вручил матросам, а вот пятой завладел Ольхов и так любовно освобождал ее от арсенальной смазки, так нежно гладил рукой ее прицел, что я, напустив на себя серьезность, соответствующую моменту, сказал:
— Эту, Ольхов, оставь себе. Ты, как мой личный связной, помимо всего прочего, еще обязан и охранять мою жизнь, так что…
Я, разумеется, шутил, но он все, сказанное мной, воспринял серьезно, даже встал по стойке «смирно».
Стало неловко, и я поспешил уйти, но Ольхов как привязанный двинулся за мной.
Шли дни. Ольхов почти все время был рядом со мной, изредка постреливал из своей винтовки. Но ни разу даже словом не обмолвился, что я, мол, в фашиста попал.
И вдруг в немецких окопах завелся «весельчак»: воспользовавшись тем, что расстояние между нашими окопами в то время было вполне приличным — около трехсот метров, он на довольно правильном русском языке периодически выкрикивал в наш адрес всевозможные гадости и, демонстрируя свою смелость, на короткое время даже высовывался из окопа, и каждый раз там, где мы его вовсе не ждали. Так он обозлил нас, что за ним охотились чуть ли не всей ротой, но…
Вот тогда матросы почему-то и потребовали, чтобы я приказал Ольхову успокоить того фашиста. Народ у нас в роте (и в батальоне — тоже) подобрался веселый, любящий разыграть кого-нибудь. Однажды, например, они вполне серьезно убеждали меня, что старшина 2-й статьи Иван Павлов точь-в-точь как Лемешев поет, только талант свой раскрыть стесняется. Дескать, попросите, вам он не откажет, ну и сами убедитесь, что мы правду говорим. Я попался на приманку и, к великой радости матросов, улучив сравнительно спокойную минутку, очень вежливо попросил Ивана Павлова спеть что-нибудь душевное. И он «спел»! Оказывается, у него не было ни голоса приятного, ни слуха музыкального.
Мне, конечно, было обидно, что попался так запросто, но рассердиться на матросов не смог: уж очень от души они вместе с Павловым хохотали, видя мое смятение.
Между прочим, это очень приятно, когда твои подчиненные смеются от души.
Вот и теперь я посчитал, что они опять хотят разыграть меня, ну и приказал Ольхову «выйти на охоту». К моему удивлению, матросы, до этого грудившиеся вокруг меня, моментально разбежались по своим местам и замерли, наблюдая за вражескими окопами. Там, казалось, не было ни души. Тогда матрос Константин Метелкин — самый заядлый зубоскал в батальоне — выступил с «речью» в адрес того фашиста. И такой забористой и ядовитой, что не берусь ее пересказывать.
Как и ожидали, фашист немедленно откликнулся, а еще немного погодя один из моих матросов и скомандовал:
— Левый борт, курсовой сорок!
Чуть дернулся влево ствол винтовки Ольхова, и почти сразу же прогремел выстрел. Я сам видел, как «весельчак» сунулся лицом в бруствер. Вот только после этого случая я и заинтересовался успехами своего связного и узнал, что лишь за последние четыре дня он, оказывается, довел свой личный счет убитых врагов до тридцати двух.
Или взять того же Метелкина, о котором я уже упоминал.
Еще в тот период, когда наш батальон метался где-то сзади фронта, среди нас было много разговоров о самолетах и танках врага. Мы тогда еще не понимали, почему большинство раненых, с которыми нам довелось беседовать, свои боевые неудачи связывало именно с ними. Мы, например, уже несколько раз подвергались бомбежкам. Конечно, неприятно, когда из-под облаков на тебя падает бомба, кажется: она нацелена точно тебе в голову. Но ведь терпеть-то можно?
А что касается танков… Мы хорошо помнили, что против них нужно применять связки гранат. Или у нас нет гранат? Или мы не умеем из них делать связки? Да любой из нас так наловчился их мастерить, что, когда дело дойдет до боя, только успевайте, фашистские генералы, свои танки к нашим окопам посылать!
Очень наивными, невероятно наивными были мы тогда. Ни дать ни взять — фронтовые салажата.
Что такое настоящая бомбежка, мы узнали в первый день своего пребывания в окопах. Дня через два после этого увидели и танки не на параде, а в бою. Должен признаться, что, хотя тогда на нас шли только три немецких танка и утюжили они окопы наших соседей — ополченцев, мы изрядно переволновались: три наших гаубицы, выпустив по нескольку снарядов, заглохли, подавленные минометным огнем врага, а взрывы гранат, на которые мы возлагали столько надежд, звучали как детские хлопушки; нам казалось, что танки на взрывы гранат вообще не обращали внимания.
После двух или трех встреч с танками врага мы напрочь отказались от связок гранат и артподготовки силами своей гаубичной батареи: только предупреждение фашистам, что здесь затаились истребители танков или что мы вот-вот бросимся в атаку.
А в тот день, когда Метелкин совершил свой подвиг и предстал перед нами в новом качестве, враг бросил в бой против нашего батальона сразу двадцать танков. Казалось, сама земля дрожала под их тяжестью.
Поверьте, очень неприятно, когда на тебя прут бронированные громадины, строча из пулеметов и стреляя из пушек. И прежде всего потому, что тебе — маленькому и такому уязвимому человеку — они кажутся несокрушимыми, и невольно создается впечатление, что они вот сейчас, через две или три минуты, обязательно вдавят тебя в землю. И надо было иметь крепкие нервы, изрядную силу воли, чтобы заставить себя сидеть в окопе, когда, строча Из пулеметов и стреляя из орудий, на бойца неслись эти бронированные коробки.
Всем нам было тяжело совладать с собой в такие моменты. А каково приходилось истребителям танков, которые были обязаны не просто усидеть в своих ячейках, но еще и сокрушить эту грохочущую гусеницами смерть?
Тогда нам повезло: между нашими и вражескими окопами лежало зыбкое, заболоченное поле; только по дороге, пересекавшей его, колонной и шли на нас вражеские танки.
Пять танков потеряли фашисты в том бою, и три из них сжег бутылками старший матрос Константин Метелкин.
О его подвиге я уже этим же вечером доложил Куликову и сказал, что мы с комиссаром считаем Метелкина вполне достойным награждения. Капитан-лейтенант внимательно выслушал меня, весь засветился радостью за Метелкина, а потом, когда я замолчал, вдруг спросил:
— Не понимаю, за что его награждать? Только за то, что честно выполнил боевой приказ?.. Объяви благодарность перед строем, и достаточно.
Мы с Лебедевым вместе наседали на Николая Николаевича, но он упрямо стоял на своем.
Конечно, он ошибался, но разве Метелкину, Ольхову, Кашину и другим было легче от сознания этого? И вообще тогда, летом 1941 года, командование было невероятно скупо на правительственные награды. Вот и получилось, что почти полтора месяца наш батальон был в непрерывных боях, обороняя подступы к Ленинграду, но ни один матрос, ни один командир даже медалью не отмечен.
Новый и яркий талант обнаружился и у главного старшины М. Кашина. Я познакомился с Кашиным еще на дивизионе подводных лодок, знал его как прекрасного торпедиста; каждый из нас, командиров БЧ-II–III, мечтал иметь такого помощника.
Теперь этот самый Кашин был командиром отделения во 2-м взводе моей роты. И новый талант его открылся нам после того, как произошло чепе.
Мы уже недели две были в непрерывных боях. Схватывались с фашистами и в рукопашном. Научились и одним огнем — не выскакивая из окопов, не угрожая рукопашной — отбивать вражеские атаки. Короче говоря, из салажат мы уже почти превратились в настоящих фронтовиков. Даже пленных на своем счету имели: и в бою брали, и «языков» из вражеских окопов притаскивали.
Между прочим, что меня поражало — матросы относились к пленным без неприязни: и накормить спешили, и на табачок не очень скупились, хотя у самих излишков и того и другого не было. Меня злило это, так как из редких газет, которые к нам все же попадали, из разговоров с солдатами, отступившими сюда от самой границы, мы многое слышали о жестокости и зверствах фашистов. Матросы всему этому верили, но почему-то все это считали случайным результатом своеобразных «вывихов» в психике некоторых фашистских солдат и офицеров. Я несколько раз порывался побеседовать с матросами на эту тему, но Лебедев отговорил: дескать, потерпи немного, сама жизнь — наш лучший агитатор.
Тот день, когда случилось чепе, начался с яростной бомбежки наших окопов: пятнадцать Ю-87 обрабатывали наши позиции так, что земля, вздыбленная взрывами бомб, солнце прикрыла. Только ушли самолеты — на нас обрушился шквал минометного огня. Особого вреда он, правда, не принес, так как мы, как всегда, большую часть окопов закрыли одним накатом с земляной присыпкой, но нервы потрепал основательно: что ни говорите, а не очень приятно, когда вблизи тебя почти полтора часа непрерывно рвутся вражеские мины.
Потом фашисты, видимо, посчитав, что мы если и не уничтожены, то основательно деморализованы, пошли в атаку. Но не так, как обычно: без единого вскрика вдруг выскочили из окопов и двинулись на нас, выдерживая относительное равнение по всей своей плотной цепи.
Мы, разумеется, открыли огонь. Прекрасно видели, что многие атакующие падали от наших пуль. Но остальные будто не замечали этого и шли вперед, держа автоматы наизготовку.
Казалось, они бесконечно долго шли так, презирая смерть. Потом враз застрочили из автоматов, завопили и побежали, вернее, понеслись на нас.
Они уже почти достигли наших окопов, когда мы всем батальоном бросились им навстречу.