Мартин посмотрел на нее: она лежала на спине, жадно дыша приоткрытым ртом, этим надменным, чувственным ртом. Длинные, прямые волосы, почти черные (но с рыжеватым оттенком, напоминавшим, что нынешняя Алехандра и есть та самая рыжая девчушка ее детства и в то же время другая, о, совсем другая!), рассыпавшиеся по подушке, оттеняли ее угловатое лицо, резкие черты которого отличались той же четкостью, той же твердостью, что и ее дух. Мартин дрожал, смутные мысли, никогда раньше не возникавшие, мелькали в его мозгу. Свет ночника освещал беззащитное тело, выступающие под белой блузкой груди и длинные, красивые ноги, касавшиеся Мартина. Он протянул руку, но, не решившись дотронуться до Алехандры, испуганно отдернул ее. Однако после долгих колебаний рука снова потянулась к девушке и наконец легла на ее бедро. Так он сидел довольно долго, сердце его отчаянно колотилось, словно он совершил постыдную кражу, словно воспользовался сном воина и похитил себе на память эту мелочь. Но вот Алехандра повернулась, и он отнял руку. Она сильнее поджала ноги, согнув колени и свернувшись клубком, вроде плода в материнской утробе.
Кругом было тихо, только слышалось неровное дыхание спящей и временами доносились с мола далекие гудки.
«Я никогда не узнаю ее до конца», – подумал Мартин, и это было как внезапное и болезненное откровение.
Она вот здесь, рядом, его рука, его губы могут ее коснуться. Она, можно сказать, беззащитна – но как далека, как недосягаема! Он бессознательно чувствовал, что отделен от нее бездонными пропастями (не только пропастью сна, но и другими) и, чтобы проникнуть в ее душу, ему придется пройти через страшные испытания, по мрачным ущельям, по опаснейшим теснинам, по склонам извергающихся вулканов, средь вспышек и мрака. «Никогда, – подумал он, – никогда».
«Но она во мне нуждается, она меня избрала», – также думал он. Да, она его искала и избрала для чего-то, ему пока непонятного. И она рассказала ему о таких вещах, о которых – он был уверен – никогда никому не рассказывала, и он предчувствовал, что она расскажет еще многое другое, еще более ужасное и прекрасное, чем то, в чем призналась. Но он чувствовал также, что все равно останется что-то еще, чем она никогда, никогда с ним не поделится. И эти загадочные, волнующие тайны – быть может, самое главное в ее душе, единственное, что поистине важно! Когда он упомянул о слепых, она вздрогнула – почему? Произнеся имя Фернандо, она тут же спохватилась – почему?
«Слепые, – подумал он почти со страхом. – Слепые, слепые».
Ночь, детство, темнота, темнота, ужас и кровь, кровь, плоть и кровь, сны, пропасти, бездонные пропасти, одиночество, одиночество, одиночество, мы касаемся друг друга, но отделены бесконечным расстоянием, касаемся и все же одиноки. Вот он, маленький ребенок под гигантским сводом небесным, в центре этого свода, в центре гнетущей тишины, один-одинешенек в непостижимо огромной вселенной.
И вдруг он услышал, что Алехандра ворочается, – она легла навзничь и точно отталкивала кого-то руками. Из уст ее вырывались невнятные, но резкие и страстные звуки, и наконец, как бы с нечеловеческим усилием, она воскликнула «нет, нет!» и стремительно вскочила.
– Алехандра! – крикнул Мартин, тряся ее за плечи, чтобы пробудить от кошмара.
Но она с широко открытыми глазами продолжала стонать, яростно отталкивая какого-то врага.
– Алехандра! Алехандра! – повторял Мартин, встряхивая ее за плечи.
Наконец она как будто начала просыпаться, точно поднимаясь из глубокого колодца, темного колодца с паутиной и летучими мышами:
– Ах, – выдохнула она в изнеможении.
Долго сидела в постели, опустив голову на колени и обхватив руками ноги.
Потом встала, включила верхнюю лампу, закурила сигарету и принялась варить кофе.
– Я тебя разбудил, потому что понял, что тебя мучит кошмар, – сказал Мартин, с тревогой глядя на нее.
– У меня всегда кошмары, когда я сплю, – ответила она, не оборачиваясь, ставя кофейник на спиртовку.
Когда кофе был готов, она подала Мартину чашечку и, сев на край кровати, рассеянно взяла свою.
Мартин подумал: «Фернандо, слепые».
«Кроме Фернандо и меня», – сказала она. И хотя он достаточно уже знал Алехандру, чтобы понимать, что не следует спрашивать об имени, которое она произнесла как бы нечаянно, какая-то неразумная сила толкала его снова и снова к этой запретной и опасной теме.
– А твой дедушка, – спросил он, – тоже унитарий?
– Что? – рассеянно переспросила она.
– Я говорю, твой дедушка тоже унитарий? Алехандра глянула на него с изумлением.
– Мой дедушка? Мой дедушка умер.
– Как? Ты же мне, кажется, сказала, что он жив.
– Да нет же, мой дедушка Патрисио умер. А жив мой прадедушка Панчо. Разве я тебе не объяснила?
– Ну ладно, объяснила. Я хотел сказать, твой дедушка Панчо – он тоже унитарий? По-моему, это даже забавно, что до сих пор у нас в стране есть унитарий и федералисты.
– Ты не понимаешь, что здесь, в этом доме, этим жили всерьез. Больше того, представь себе, дедушка Панчо и сейчас продолжает этим жить: он родился вскоре после падения Росаса. Я тебе не сказала, что ему девяносто пять лет?
– Девяносто пять лет?
– Он родился в тысяча восемьсот пятьдесят восьмом году. Мы говорим об унитариях и федералистах, но он-то все это пережил сам. Понимаешь? Когда он был мальчиком, Росас еще был жив.
– И он помнит об этом времени?
– У него потрясающая память. К тому же он только и делает, что говорит об этом, весь день, стоит попасться ему на глаза. Дело понятное, для него это единственная реальность. Все остальное не существует.
– Мне бы хотелось как-нибудь его послушать.
– Сейчас я тебе его покажу.
– Да что ты? Что ты говоришь? Сейчас три часа ночи!
– Не смеши меня. Ты не понимаешь, что для дедушки это все равно. Он почти не спит. А может, все время дремлет понемножку… Но по ночам он бодрствует, свет у него всегда горит, он думает.
– Думает?
– Наверно. Кто знает? Кто может знать, что творится в голове бодрствующего старика, которому почти сто лет? Может, только вспоминает, не знаю… Говорят, в таком возрасте уже только вспоминают…
И со своим резким смехом прибавила:
– Уж я позабочусь, чтобы не дожить до таких лет.
И совершенно естественно, как если бы речь шла о нормальном визите к нормальному человеку в нормальное время, сказала:
– Идем, я тебе его сейчас покажу. Как знать, а вдруг завтра он умрет.
Она остановилась.
– Попривыкни к темноте, тогда легче будет спускаться.
Они с минуту постояли, опершись на балюстраду и глядя на спящий город.
– Посмотри на тот огонек в окне, вон в том домике, – сказала Алехандра, указывая рукой. – Меня всегда завораживают эти ночные огни – может, там живет женщина, которая ждет ребенка? Или кто-то умирает? Или же бедный студент читает Маркса? Сколько в мире тайн! Только поверхностные люди этого не видят. Поговори со сторожем на углу, завоюй его доверие – и вскоре узнаешь, что и он полон тайн.
И после паузы сказала:
– Ладно, пошли.
ХІІ
Они спустились по лестнице, обошли дом боковой галереей и оказались перед дверью черного хода, под навесом, увитым виноградом. Алехандра нащупала выключатель, включила свет. Мартин увидел старую кухню, где все было свалено в кучу, как при переезде. Это ощущение усилилось, когда они пошли по коридору. Мартину подумалось, что поколения обитателей этого старого дома не решались или не умели освобождаться от лишних вещей и мебели – от всех этих покривившихся столов и стульев, позолоченных кресел без сидений, от прислоненного к стене большого зеркала, остановившихся напольных часов с одной стрелкой, от консолей. Когда же вошли в комнату старика, Мартину вспомнились дома на улице Майпу, где устраиваются распродажи. Видимо, одна из старых гостиных стала спальней, словно комнаты в доме перемешались. Посреди всякой рухляди, при тусклом свете кенкета, Мартин увидел старика, дремлющего в кресле на колесах. Кресло было обращено к окну, как бы для того, чтобы дедушка мог видеть внешний мир.
– Он спит, – с облегчением сказал Мартин. – Лучше его не трогать.
– Я же тебе сказала, никогда нельзя знать, спит он или нет.
Она стала перед стариком и, наклонясь к нему, легонько его потрясла.
– Что? Что? – пробормотал дедушка, приоткрывая маленькие глазки.
Глазки у него были зеленоватые, испещренные, словно трещинками, красными и черными жилками, глубоко сидевшие в глазницах, окруженные пергаментными складками высохшей, как у мумии, кожи.
– Ты спал, дедушка? – прокричала ему в ухо Алехандра.
– Как? Как? Нет, доченька, чего мне спать. Я отдыхал, только и всего.
– Это мой друг.
Старик закивал головой, и движение это, постепенно затухая, было похоже на кивки китайского болванчика. Дедушка протянул Мартину костлявую руку, на которой выпуклые вены, казалось, вылезали из кожи, сухой и прозрачной, как кожа старого барабана.
– Дедушка, – прокричала Алехандра, – расскажи ему что-нибудь о лейтенанте Патрике.
Болванчик снова пришел в движение.
– Ага, – забормотал он, – о Патрике, значит, о Патрике.
– Не беспокойся, это совершенно все равно, – сказала Алехандра Мартину. – Что ни спроси, он всегда кончит рассказом о Легионе, пока не выдохнется и не уснет.
– Ага, значит, о лейтенанте Патрике. – Глазки его слезились.
– Элмтриз, молоденький Элмтриз. Лейтенант Патрик Элмтриз, из знаменитого Семьдесят первого. Кто мог подумать, что он погибнет в Легионе.
Мартин посмотрел на Алехандру.
– Объясни ему, дедушка, объясни, – крикнула она.
Старик приложил к уху свою пятнистую огромную ладонь, наклоня голову в сторону Алехандры. Под маской из потрескавшегося пергамента, уже дышавшей тленом, казалось, напряженно живет остаток человеческого существа, думающего, доброго. Нижняя челюсть слегка отвисала, словно у старика не хватало сил держать ее прижатой к верхней, и были видны беззубые десны.