– задумчивые, молчаливые мужчины и одна женщина, – глядят на юг, на землю, которая известна под названием Соединенные (Соединенные!) Провинции Юга, в сторону того края, где эти люди родились и где остались их дети, братья, сестры, жены, матери. Неужто навсегда?
Все глядят на юг. И сержант Anapucuo Coca, держа бумажник – сердце в его груди сжимается, – и он тоже глядит туда.
И прапорщик Селедонио Ольмос, который вступил в Легион семнадцати лет вместе с отцом и братом, недавно убитыми в Кебрачо-Эррадо, чтобы сражаться за идеи, о которых пишется большими буквами, – за слова, которые постепенно блекнут и буквы которых, эти древние, сияющие башни, разрушаются временем и людьми.
И наконец полковник Педернера, почувствовав, что хватит глядеть, приказывает трогаться в путь, и все, дернув поводья, поворачивают своих коней на север.
Вот они удаляются за пеленой пыли, среди каменной пустыни в этом унылом краю земного шара. И вскоре их уже не увидишь – прах среди праха.
Уже ничего не осталось в ущелье от того Легиона, от тех жалких остатков Легиона: эхо топота скачущих лошадей стихло, комья земли, взрытой их бешеным галопом, вернулись в ее лоно, медленно, но неотвратимо срастаясь с нею; плоть Лавалье унесли к югу воды речки (чтобы превратилась она в дерево, в траву, в душистый цветок?). От призрачного этого Легиона останется только туманное воспоминание, с каждым днем все более туманное и расплывчатое. «В лунные ночи, – рассказывает старый индеец, – я тоже вижу их. Сперва слышатся звон их шпор и конское ржанье. Потом на гордом таком жеребце появляется генерал, а жеребец-то белый как снег (таким видится индейцу конь генерала). У пояса длинная кавалерийская сабля, на голове высокий гренадерский шлем». (Милый ты мой индеец, да ведь генерал-то был одет как нищий крестьянин, в грязной соломенной шляпе и в плаще, от символического цвета которого и памяти не осталось! Ведь не было на этом несчастном ни гренадерского мундира, ни шлема, ничего не было! Как самый последний бедняк он был одет!)
Но все это как сон – еще секунда, и он исчезает в ночной тьме, едет через реку туда, к горам на западе…
Бусич показал ему, где они будут спать в прицепе, расстелил матрацы, завел будильник, сказал: «Поставим на пять» – и отошел на несколько шагов, чтобы помочиться. Мартин счел своим долгом сделать то же самое рядом с другом.
Небо было прозрачное, твердое, как из черного алмаза. При свете звезд равнина простиралась в неведомую даль. Теплый, едкий пар от мочи смешивался с запахом полей.
– Какая большая наша страна, малыш… – сказал Бусич.
И тогда Мартин, глядя на огромный его силуэт, темневший на фоне звездного неба, почувствовал, пока они вместе мочились, что впервые неисповедимый, чистейший покой сошел на его истерзанную душу.
Застегиваясь и оглядывая горизонт, Бусич прибавил: – Ладно, теперь спать, малыш. Тронемся в пять. Завтра мы проедем через Колорадо [177].