О годах забывая — страница 18 из 64

— Натка, — он начал разговор, искоса глянув, достаточно ли отъехал шофер: чересчур любопытный. — Натка, отец беспокоится. А уж о матери молчу. Того гляди, примчатся прямо сюда, в Туркмению. Писать им стала реже. Меня отшила с моим предложением о переезде. Я со стыда сгорел на службе.

— Потому что не вышло по-твоему, потому что для тебя твое самолюбие и тщеславие — главное.

— Что ты болтаешь? Во-первых, самолюбие есть у каждого, во-вторых, прости меня, что же сверхъестественного в том, если хочу перевести свою сестру поближе к себе? Что?

Если у Игоря вырывалось «прости меня», это значило: не простит обиды, завелся. Лучше всего перемолчать. Испытанный способ помог. Перемолчала, выдержала паузу, сбавила тон, мирно пригласила:

— Пойдем… чаю попьем.

— Ты меня вот так напоила, — ребром ладони гневно провел Игорь по горлу. — Глупо, понимаешь, глупо выходит. Когда ты меня выставила, ну не выставила, ну отшила, ну отбрыкнулась от моего варианта, я сразу же позвонил домой. Отец — на дыбы! Как, мол, отказывается? Мама — в слезы, взяла трубку, а говорить не может: «Наташа, Наташа…» — и всхлипывает, как маленькая. На службе у меня руками разводят. Место освободилось, держат для тебя, ждут. Если хочешь — просят.

— Ну чего кипятишься? — и невинно спросила: — Расскажи лучше, как новую технику осваиваешь?

— Прости меня, лучше расскажу, как мне родная сестра становится чужой! Почему ты так обидно отказываешься от помощи? Мне столько помогала — дело не в той, что мы брат и сестра, — сколько по-человечески помогала. Женился я и — счастлив благодаря тебе: послушался. Да что, черт возьми, перечислять! Всегда со спокойной душой, с открытой душой принимал помощь, веря, что когда-нибудь отвечу тебе чем-нибудь подобным. Но Почему ты, сделав для меня столько, отказываешься и от того немногого, что я тебе могу предложить? Почему? Или боишься быть мне обязанной? Боишься? Когда-нибудь обращусь за помощью, а щедрость твоя оскудеет?

— Нет, пойдем лучше чаю попьем.

Игорь остановился: ждал.

— Я себя не переделаю. Может быть, Игорек, это и выглядит глупо. Но я сама ошиблась, сама должна исправлять. И, хоть убей, я себя не переделаю… ни в хорошем, ни в плохом. Если люди так легко бы менялись, как все ладно устраивалось бы! Но смешно верить: ты поговорил со мной или я с тобой, и все изменилось. Нет, вижу, чувствую по себе: пока во мне что-то внутренне не перемелется, я и внешне не в силах переменить свой образ жизни. Да, я живу трудно, не скрываю. Многого ты и не знаешь. Но живу. А там — потеряю самостоятельность. Ну не могу тебе этого объяснить… Если хочешь, в этом необходимость самоутверждения. — Она помедлила, усмехнулась: — Знаешь, мне кажется, одним не дано дарования, а другим не дано умения его показать. О себе еще не знаю: есть у меня дарование или нет. Но хочу верить, предчувствую, что как врач — пригожусь. Одним словом, прости и прощай.

— Знаешь, Натка, тебе, может быть, кажется, что ты борешься сама с собой, а выходит на самом деле — борешься со мной, с отцом и матерью. Зачем?

— Наталья Ильинична! — Они обернулись и увидели на пороге больницы Гюльчару. При людях Гюльчара всегда звала Наташу по имени и отчеству, а сейчас особенно уважительно подчеркнула это. — Наталья Ильинична, разрешите вызывать больных на вечернюю перевязку.

— Пожалуйста, Гюльчара! — ответила Наташа и повернулась к Игорю: — Ну, пока, раз чаю не хочешь. Как будешь над больницей пролетать, серебряным махни крылом. Знаю, ты несколько раз тут кружил.

— Вот черт, — и он обнял ее на прощание, — ну и проклятый характер!

— Ивановский! — развела она руками.

— Не тебе махнуть, а на тебя впору махнуть крылом и не серебряным, а вороньим! Ну, да шут с тобой! Не молчи хоть, дуреха, Наталья Ильинична!

Она совсем, как Юлька, показала язык. Получила щелчок по лбу. И почти радостно, по-детски, рассмеялась, впервые за долгое-долгое время. Будто и на душе легче стало.

— А как твой Яшка-чебурашка?

— Спрашиваешь!.. — Игорь расцвел. — Мы с Иринкой так к нему привязались! Правда, все грызет. Тапочки мои и Иркины, а сколько туфель, эх! Даже до моего альбома добрался! — Игорь увлеченно вспоминал все шалости и проделки своего любимца.

— Минуточку! — перебила его Наташа. — Я тут для тебя у Тахира Ахмедовича несколько марок достала. Авиационные!.. — подмигнула Игорю и — совсем как девчонка — опрометью кинулась в комнату. Глядя ей вслед, Игорь подумал, что было бы хорошо жить рядом!

Над головой с шумом пронесся истребитель. «Это наши дают!» — с восхищением и гордостью подумал Игорь о своих товарищах. И вспомнил, как у него в недавнем полете отказал указатель скорости. Высота была около трех с половиной тысяч метров, когда двигатель внезапно заглох. Игорь бросил машину в пике, и двигатель заработал. Но при выходе из пикирования, видимо, заклинило рули хвостового оперения. Командир полка уже готов был приказать покинуть самолет. В то же мгновение немалым усилием Игорь подчинил себе «ястребок». Случай был исключительный. И мгновенная реакция, блестящая натренированность спасли жизнь летчика и машину. Никому об этом, конечно, Игорь тогда не обмолвился ни словом.

Вернувшись с марками, Наташа почему-то пристальнее обычного посмотрела на его виски.

— Ты что, сестренка?

— Что-то раньше я у тебя седины не замечала…

— Это — цвет неба…

— Или цвет риска? — неожиданно спросила она. — Что-нибудь случилось? — Ее глаза тревожно скользнули по его лицу.

— Наташка! — Он благодарно прижался к ней. Ее щека была холодна. — Спасибо, друг Наташка!

«Вот как я ей дорог! — понял он. — И она любит меня, а это так помогает мне в жизни!»

— Спасибо за марки! Одну, с твоего разрешения, я подарю своему другу Муромцеву.

— Муромцев? Такой высокий? Очень живой, открытый?

— Ну да! Старший лейтенант. Замполит на заставе. Друг что надо! Яркий человек! Я многим ему обязан, и даже Аякса он помог достать. А ты откуда знаешь Муромцева?

Наташа хотела рассказать о приезде пограничников, но не решилась, опасаясь разговора об Атахане…

— А ну-ка, — сняла с него фуражку, — а я все-таки выше тебя, — примерилась она, встав рядом.

— Конечно, у меня сапоги не на шпильках, — уколол он.

— Извините, товарищ старший лейтенант. Перед вами скромная, скромнейшая из женщин… на наискромнейших нижайших каблуках. И она выше вас, поднимающегося на своем «ястребке» выше туч и выше Копет-Дага!

— Ну ладно, ладно… — Игорь встал в позу и продекламировал: — Доколе, о Катилина, ты будешь испытывать терпение сената?!

— Смотри, какие офицеры пошли!

— А что?! У отца такая библиотека собрана!

— И ты в нее заглядывал? — подначивала Наташа. — Ишь какой начитанный! Неужели все офицеры военно-воздушного флота такие?

— Нет, через одного, — в тон ей отозвался Игорь и, не чувствуя раздражения, хотя его дипломатическая миссия окончилась неблестяще, двинулся к машине.

Шофер развернул газик. Игорь увидел Наташу в отливающем белизной халате на фоне темного проема больничных дверей и крикнул: «Махну серебряным тебе крылом…» И снова разозлился на нее за ослиное упрямство и на себя — за неумение подавить или преодолеть его.


Вечером, к ужину, Юлька и Павлик возвращались в больницу. На развилке дороги Павлик увидел Гюльчару. В национальном туркменском длинном платье, с обнаженной головой, стояла она, обратив исполненное мучительной веры лицо в сторону заходящего солнца. Павлику почудилось: она плачет. Гюльчара сама, как скорбная слеза, застыла на лице земли.

— Так каждый вечер, — прошептала Юлька, — каждый вечер, — еще тише прошелестел ее голосок, хотя Гюльчара была далеко.

— Почему? Зачем? — Павлик остановился. Он не мог идти, наполняясь тревогой, — безотчетной, глубокой, тяжелой.

— У нее все четыре сына на фронте погибли. И муж… Ждет, стоит и ждет, каждый вечер… Ей и письма прислали, где они похоронены, а она…

— Каждый вечер? — прошептал Павлик, не заметив, как слезинка за слезинкой покатились по лицу.

— Каждый вечер и в том же платье, в каком провожала их, без платка. Знаешь, как страшно! — заплакала Юлька. — Дождь, ветер, а зимой снег. А она стоит и ждет, ждет, — и, вся в слезах, Юлька лихорадочно продолжала: — Дядя Федя рассказывал, как он и другие солдаты с войны возвращались. Идут по дороге, а она стоит, ждет… Матери встречают своих, а она одна… Вдруг как кинется к какому-то солдату, он шел за дядей Федей, как закричит: «Керим! Керим! Керим!» А это — не Керим. Она упала, бьет кулаками по земле, кричит: «Отдай, отдай моих детей…»

Не утирая слез, оба долго смотрели, как садилось солнце. А на фоне заката чернела одинокая, верящая, ждущая фигура…

— А может, дождется, — сказал Павлик. — Мой отец тоже на фронте задержался…

Они повернулись и пошли.

— Ты знаешь, Павлик, она яд из раны Атахана высосала. Мама говорит: Гюльчара спасла нашего Атахана.

— А зачем она вяжет все время? — спросил Павлик.

— Она детям и мужу вяжет носки теплые. Все ждет их, к встрече готовится. Она и мне, и маме моей связала носки. У ее мужа была домбра, как балалайка, Гюльчара струны недавно купила про запас.

Вечером, после ужина, Павлика уложили спать в палате Атахана, на его кровать.

Незаметно для себя он привязался к Юльке и к Наташе. Ему так хорошо с ними!

Скрипнула дверь палаты. Павлик открывает глаза. К нему заглядывает Юлька. Раз-два — и готово, он на ногах. Раз-два — и он одет. Раз-два — и они в комнате Наташи.

Он собирается в обратный путь. Долго, что ли? Раз-два — и в дороге. Раз-два! Ох, и намылят шею в детдоме! Раз-два… Страшновато…

Гюльчара вяжет носок, внимательно поглядывает, покачивает головой. Голова-то седая, белая-белая. Павлик не знает, что белее — халат Гюльчары или ее волосы?

— Если увидишь Атахана, — углубляясь в вязанье, просит Гюльчара, — передай привет, пусть поправляется. И нас не забывает…

Павлик солидно кивает. Пора, пора в дорогу. Шутка ли сказать: Людмила Константиновна небось с ног сбилась. Он задумывается, и Юлька застает его врасплох своим вопросом: