Она зашла за ширму, зашуршало ее платье, она сказала:
— Неужели правда, что ты достал билеты на такого скрипача?
— Предстань, думал все так просто. Не тут-то было…
— Я рада!
— Тому, как не легко достать билет?
— Популярности Альберта Маркова! Это же виртуоз! И мне столько дает его исполнение, даже когда слышу но радио.
Аня вышла из-за ширмы в другом платье, что-то она переменила и в прическе. Алексей улыбнулся:
— Два или три раза ходим в месяц на концерты и спектакли, и каждый раз я иду словно с другой женщиной.
— А ты разве сомневался когда-нибудь в этом? Разумеется, я меняюсь, вернее, меня изменяет предстоящее.
— Мне хорошо!
— И я не жалуюсь.
Помолчав, она сказала:
— Хорошо, что ты взял билет и для Арсения. Хотя, боюсь, это оставит его равнодушным: не рано ему?
— Нет, что ты! А то как бы он не начал развиваться односторонне. И если уж мы его берем с собой на все спектакли, то так и надо продолжать. И потом… каждый по-своему отзывается на музыку. Может быть, он воспримет ее куда ярче и глубже, чем ты. О себе не скажу, я слабо чувствую музыку. — Он углубился в чертеж, и опять карандаш заскользил по бумаге.
Над листом чистой бумаги наклонился с карандашом и Арсений в комнате, где проходили обычно занятия юных друзей пограничников. Он начал было вести линию, означающую железную дорогу, но передумал.
— Вот что, ребята, — он указал на маленький букет роз. — Если на сегодняшних занятиях не сможет быть Михаил Варламович, мы сходим и поздравим его дома, вручим наш скромный подарок. А? — Он провел рукой по неостриженной голове: деньги, данные ему на парикмахерскую, он вложил в общий котел на подарок своему наставнику.
— А сколько до начала? — спросил кто-то.
— Еще три минуты осталось!
— Опаздывает!
— Хорош ты! Опаздывает! Мы привыкли его за пять минут видеть. Вот тебе и кажется, будто он опаздывает.
— Двадцать шесть нарушителей задержал лично!
— Двадцать шесть?! А тридцать не хочешь? А контрабанды, писали, на два миллиона!
— Это в старых два миллиона, а в новых двести тысяч!
— Ну и что? Ценность-то вещей не изменилась!
— Я обязательно стану пограничником! Пойду в офицерское училище!
— Мне Кошбиев говорит: надо не отчаиваться в дни неудач. Надо каждый день приближаться к цели, каждый день! И не думать, что ты умнее других. Если твой враг — комар, считай его за слона.
— Но на него-то не комары налетели с ножами. Расскажи-ка, Арсений, не все это знают.
— Самбо! Говорят, кое-какие приемчики ему Михаил Варламович показал.
Дверь отворилась, ив комнату вошел Кулашвили.
— Встать! Товарищ Кулашвили, юные друзья пограничников собрались на очередное занятие, — с волнением доложил Арсений.
Михаил Варламович оглядел своих питомцев. «Надо сейчас же сказать два слова ребятам, все объяснить и уйти. Но как они смотрят на меня! С какой любовью! Неужели я сто́ю этого? Какие все разные, интересные люди! — думал он, не зная, что видит их оригинальность и неповторимость потому, что сам самобытен и ярок. — Как им скажешь, что сегодня у меня особый день и занятий не будет. — И он заколебался. — Может, не сразу сказать, а несколько минут побыть? Неловко, неловко получается… А Нина не обидится?.. Она же поймет… Ну действительно… как это так — повернуться и уйти?!» — Он вытянулся, блеснули награды. Негромко сказал:
— Здравствуйте, ребята!
— Здравия желаем!
— Садитесь!
— Погодите, — сказал Арсений с особой торжественностью. — Товарищ Кулашвили, дорогой Михаил Варламович! Разрешите нам от всей души поздравить вас с сегодняшним событием в вашей жизни. Примите от нас эти цветы… Мы очень-очень ценим и не забудем, что в такой день вы все же пришли к нам.
Михаил растроганно пожал руку Арсению.
— Разведка, вижу, работает.
— Юные друзья пограничников! — парировал Арсений.
— Ваша школа! — пошутил кто-то.
Все рассмеялись.
Михаил любил этих ребят. Рассказывая им о самых разных случаях, он заново переживал и заново оценивал свои дела и дела своих товарищей. Основное же было для него в том, чтобы привить ребятам наблюдательность, сообразительность, верность долгу. Михаил знал, как важно заронить в их душу жажду действия. И главное — никакого сюсюканья. Дети лучше нас, хотя они еще не обогащены опытом, но зато в них гораздо больше свежести восприятия. Арсений и все остальные ребята в кружке видели бескорыстную любовь к ним Михаила Варламовича. Ребята, общаясь с ним, начинали верить в свои силы. Любовь Кулашвили к ним была безусловна, отдача предельна. Вот почему каждая встреча с Михаилом Варламовичем превращалась в событие.
Однажды на таком занятии побывал и друг Михаила — Алексей Чижиков. Михаил преподал ему, Алексею, предметный урок воспитания. И Алексей тогда понял важность таких встреч для ребят. Не все станут пограничниками, может быть, никто не станет пограничником, но каждый из них запомнит эти встречи с мужеством, зоркостью и отвагой. Каждый унесет с собой на всю жизнь веру в победу добра над злом.
Все расселись.
— Михаил Варламович, некоторые ребята болели, но были на том занятии, когда нас фотографировали. Мы пробовали пересказать им все, о чем вы говорили, но как-то неубедительно получается. Можно вас попросить повторить?
— Конечно. С удовольствием. Наверное, я поторопился сам, рассказывая, иначе все было бы ясно. Я порой увлекаюсь. Ну и глотаю фразу за фразой. А потом вам, конечно, мой акцент мешает.
— Ну что вы! — дружно запротестовали все.
И перед мысленным взором ребят поплыли картины пограничных будней.
…Паровоз среди других составов стоял одиноко и безмолвно. Видимо, паровозная бригада ушла и жизнь внутри кабины замерла. Дверь прикрыта плотно, окошко занавешено.
Таясь за вагоном соседнего состава, старшина Кулашвили всматривался в паровоз, в дверь, в окошко, особенно — в окошко. Порою и неподвижность — улика. Секунды, минуты наблюдения… Зрение, воля, слух сосредоточились только на занавешенном окне. Кулашвили вплотную приник к стеклу. Он различал не только черноту закопченной занавески, но складки и морщинки на ней. Звуки большой станции, предметы и фигуры — все будто и не существовало.
Морщинки занавески сместились на несколько сантиметров и снова вернулись на место. Но Кулашвили успел заметить прищуренный глаз и испачканный маслом висок.
Кулашвили неслышно юркнул под вагон и на цыпочках, а потом почти ползком подкрался к ступеням кабины паровоза. Схватился за поручни, поставил ногу на ступеньку, подтянулся. Глаза его оказались на уровне пола и нижней кромки двери. Между ними сквозь узкую щель он увидел лоснящийся бок мотоциклетной камеры и дрожащие от напряжения широкие пальцы человека, выгребавшие из нее косынки.
Кулашвили дернул за ручку двери.
— Откройте! Откройте немедленно! — приказал он.
Не открыли. За дверью засуетились.
— За таможенником! — крикнул Кулашвили Контаутасу. Тот скрывался за соседним составом и только ждал сигнала старшины. Он кинулся за таможенником. Но и таможенник был недалеко. Заблаговременно предупредил его Михаил Варламович о своем рейде. Предупредил же потому, что знал эту паровозную бригаду, знал, что она уверена: в эти часы, в этот день Кулашвили не будет в наряде.
Не успели смолкнуть торопливые шаги Контаутаса, как Кулашвили явственно расслышал: дверь кабины с противоположной стороны приоткрылась и тихо закрылась. Держась за поручни, старшина напряг слух. Наверное, почудилось, будто что-то стукнуло о дерево… Наверное, показалось… А если нет?
Но вот и элегантный, подтянутый, знающий английский, немецкий, французский и польский язык, таможенник Дагка Зангиев. Его небольшие насмешливые глаза понимающе прищурились. Обогнув паровоз, он схватился с противоположной стороны за поручни и очень негромко произнес несколько слов. Впечатление было такое, словно каждое его слово подталкивало злополучную дверь паровозной кабины. И дверь, разумеется, открылась.
Открылась дверь и перед Кулашвили. Они вошли втроем. Кулашвили метнул взгляд на машиниста, на его помощника. Оба они были невозмутимы. Белобрысый машинист сонно дотронулся до своего испачканного маслом виска, точно вспоминая нечто чрезвычайно важное и неотложное.
— Почему не пускали? — входя в кабину и стараясь быстрее уяснить обстановку, спросил Кулашвили.
Помощник машиниста молча вытирал паклей руки, а его мутно-серые, точно каменные, глаза повернулись к сверкавшим нестерпимым блеском глазам Кулашвили. Не дольше мгновения длилась молчаливая дуэль. Помощник машиниста почти физически ощущал, как эти прозорливые глаза просверливают его насквозь, как всевидящи они. И он, как от наваждения, резко откинул голову.
В паровозной кабине лишнего, казалось, ничего не было. Кулашвили шагнул к другой двери и распахнул ее. Это была та дверь, которая за несколько секунд до появления таможенника распахнулась и захлопнулась.
Сейчас, стоя в проеме этой двери, Кулашвили одним взглядом охватил и землю около паровоза, и полувагон, стоящий сбоку, и прямо напротив пустую открытую платформу. Он соскользнул со ступенек лестницы, подскочил к пустой платформе, подтянулся на руках и вернулся в кабину паровоза с двумя свертками.
— Где другие?
— Это не наши! — Помощник машиниста не поднимал глаз, а машинист, почесывая испачканный висок, прищурившись, смотрел в окошко, всем своим видом выражая благородное негодование и не замечая только, что окошко по-прежнему занавешено, что старшина Кулашвили успел засечь и его взгляд, и взгляд помощника, и стоящий поодаль ящик, наполненный маслом.
— А может, они здесь… — не столько спросил, сколько ответил на свой же вопрос Кулашвили. В инструментальном ящике — масло, а исчезнувшая мотоциклетная камера лоснилась. И не нырнула ли она опять в ящик, туго надутая контрабандой? Ведь он видел эту лоснящуюся камеру, когда смотрел в щель.
Кулашвили достал консервную банку. Контаутас стал вычерпывать масло. Он поглядывал то на своего учителя, то на застывших контрабандистов, то на таможенника. Зангиев, хотя и был наслышан об искусстве старшины, все же с некоторым сомнением посматривал на злополучный ящик, с досадой думая, что скоро паровоз нужно подавать под состав, а тут зря теряется драгоценное время. А каково будет, когда ничего не найдут?