Она лежала на широком, грубом холсте, с ног до головы укрытая простыней, слабо обрисовывавшей ее чудные формы. Она лежала на спине, несколько согнув левую ногу. Голова ее, склоненная немного набок, покоилась на левой руке, а правая небрежно спускалась на землю.
Я не скажу, чтобы мне было страшно; если бы она в эту минуту поднялась со своего каменного ложа и обратилась ко мне со словами, я не испугался бы: я даже как будто ожидал того. Но я с трудом владел своими членами: они отяжелели, точно насыпанные песком, в глазах чрезвычайно быстро мелькало множество мелких блестящих точек…
И вот, хотя я и все время строго следил за своими ощущениями, я явственно заметил, что простыня, покрывающая возвышение груди, медленно опускается и поднимается, колеблемая тихим дыханием. Сердце мое билось в груди, как барабан, и все время ныло какой-то томительной, сладостной болью… Затем я теряю нить. Помню только, как я тихо опустился на колени, склоняясь головой к полу, как осторожно приподнял уголок простыни, как приблизил свои губы к ее ноге… Но, когда я ощутил губами ее холодное тело, – нестерпимо сладкая боль около сердца вдруг мгновенно вспыхнула и разрослась, как пламя, облитое спиртом… На секунду у меня мелькнула мысль, что это смерть. Должно быть, со мной был обморок, потому что когда я открыл глаза, то сквозь щели занавесок уже брезжил утренний свет.
Что же все это значит? Или прав был Сливинский, говоря, что я должен скоро умереть? Ну, что же? Я готов встретить смерть, как любимую гостью, потому что после того мига наслаждения, который мне доставила прошедшая ночь, разве может жизнь увлечь меня чем-нибудь? Ах! Как я благословляю то, что мне в детстве казалось таким ужасным несчастием, что заставляло моих товарищей всегда отворачиваться с презрением от меня! Оно одно только сберегло меня от растления и, лишив главной человеческой радости, дало судьбе возможность с избытком вознаградить меня.
Числа нет. Сегодня я первый раз за два месяца вышел на улицу. Должно быть, я производил на прохожих весьма странное впечатление, потому что все они удивленно оглядывали меня с ног до головы. Морозный воздух совсем опьянил меня, глаза слипались от сверкавшего на солнце снега, а ноги, отвыкшие от ходьбы, подгибались и шатали во все стороны мое слабое тело. Кроме того, надо полагать, что мое пальто с приставшим к нему пухом и с ватой, обильно вылезшей из дыр, довершало общее впечатление. Проходил напрасно целый день и не достал ни копейки. Придется отложить мысль о гробе. Господи! Что со мною делается?
То же. Почему у меня не идут из ума горячечные речи Сливинского? Целый день я о них думал и прихожу к таким выводам, которые меня самого пугают. Сливинский говорил, что для воли нет невозможного. Нужно, следовательно, только уметь напрягать эту волю, уметь желать настойчиво, страстно, неутомимо! Я отлично сознаю, что не может вещь, сделанная из камня, сама, по собственному побуждению встать с места и подойти ко мне. Но ведь странствуют же загипнотизированные субъекты по морям и лесам, которых на самом деле не существует? Стало быть, испытывают же люди то, чего, в сущности, нет и что испытано быть не может. Впрочем, в этом вопросе сам черт ногу сломит…
То же. Я опять проснулся среди ночи от неожиданного толчка и быстро сел на постели. Луна светила необыкновенно ярко, и, казалось, в ее лучах проносился однообразный журчащий шепот.
Видел ли я во сне что-нибудь или раньше, еще днем, думал о каком-нибудь важном деле, но мне казалось, что забыл нечто очень важное, и все старался припомнить. И вдруг, точно молния, мой мозг озарила страшная мысль: «Надо уметь желать». Я с большим трудом поднялся с кровати и опять с тем же сладким замиранием в сердце прокрался за перегородку. От холода, волнения и слабости мое тело шаталось, трепетало, челюсти часто и неприятно дрожали и стучали друг о друга. Осторожно и медленно, боясь потревожить чуткий сон Психеи, стащил я с нее простыню; она не шевельнулась ни одним мускулом, и только грудь ее едва заметно поднималась и опускалась.
О, сколько всемогущей красоты было в ее спокойном лице, в нежном, полупрозрачном, нагом теле! Я собрал весь запас силы воли, и, сжав кулаки так крепко, что ногти вошли в мясо ладони, я до боли стиснул зубы и сказал повелительно и уверенно: «Проснись!»
И вдруг среди жужжащей тишины раздался глубокий, прерывистый вздох. Неподвижное лицо оживилось улыбкой, глаза открылись и нежно встретились с моими глазами! Блаженное и острое ощущение около сердца опять вырвалось и хлынуло по всему моему существу чудовищным потоком. Я закричал и рухнул вниз; но, прежде чем лишиться сознания, я почувствовал, как холодные, обнаженные руки сомкнулись у меня на шее.
То же. Я не понимаю, что значит эта мрачная комната с решеткой, из-за которой выглядывают какие-то странные усатые лица! Или это та самая темница, из которой, как говорил Сливинский, должен освободиться мой дух?
То же. Боже мой! Как трудна победа! Временами я бьюсь головой в стены моей темницы, рву на себе волосы, вырываю из своего лица куски мяса.
Когда же все это кончится?
Число не проставлено. Победа! Руки не повинуются мне больше, легкие с каждым дыханием захватывают все меньше и меньше воздуха. Но в недосягаемой высоте, сквозь волны лучезарного света, я уже вижу твою нежную улыбку, мое божество! Моя Психея!
Аль-ИссаЛегенда
За несколько веков до рождества Христова в самом центре Индостана существовал сильный, хотя и немногочисленный народ. Имя его изгладилось в истории, даже священные Веды не упоминают о нем ни одной строчкой. Но старые факиры, ревностные хранители преданий, говорят, что родоначальники этого народа, суровые и бесстрашные люди, пришли с далекого Запада и в короткое время покорили своей власти весь Индостан. Все раджи и князья Индостана платили им дань, а пленные рабы обрабатывали их землю. Они не знали ни роскоши, ни страха смерти, и это делало их непобедимыми.
Этот могущественный народ поклонялся живому существу – женщине, которая называлась богиней смерти. Богиню смерти никто никогда не видал, кроме двух старейших жрецов. Они же и выбирали ее тайно изо всех красивейших девочек, не достигших еще четырехлетнего возраста, воспитывали ее и чудесными, одним им открытыми способами доводили ее красоту до сверхъестественного совершенства. Когда умирала одна богиня смерти, на место ее двое жрецов возводили тотчас же другую, но об этом знали только они. Народ верил, что богиня бессмертна и красота ее неувядаема.
Раз в пять лет, ночью, она выезжала из своего храма на гигантской колеснице, закрытой со всех сторон и запряженной десятью белыми слонами. Ее встречал весь народ с пением священных гимнов, с зажженными факелами в руках. Восторг толпы доходил до бешенства. Рубили головы сотням рабов, многие истязали себя бичами и кривыми кинжалами, в исступлении бросались под колесницу богини, чтобы быть раздавленными слонами и колесами…
В одну из таких ночей жрецами и народом избирался для богини смерти муж. Только двенадцать часов был он ее мужем. Утром его на костре торжественно приносили в жертву, потому что всякий, кто хоть раз увидел лицо богини, по законам подлежал немедленной смерти. И несмотря на это, каждые пять лет двенадцать славнейших юношей обрекали себя на служение страшной богине. Их ожидали такие тяжелые испытания, что предание насчитывает только четырех героев, удостоенных величайшей чести – умереть мужем богини смерти.
Аль-Исса был сыном знатного раджи. Пятнадцати лет он уже превосходил всех молодых людей смелостью, силой и красотой. Самая знатная и гордая красавица Индии сочла бы счастием назваться его женой. Но Аль-Исса посвятил себя богине смерти.
Он должен был отказаться от семьи. Прикосновение к женщине считалось для него преступлением. Во всю жизнь он не смел ни улыбнуться, ни запеть песни… Война и атлетические упражнения были его единственными занятиями.
И Аль-Исса выдержал тяжелый искус. Слезы матери и сестер не тронули его, когда он уходил из своего роскошного дворца. При встречах с женщинами он опускал глаза и далеко обходил лучших красавиц… Никто никогда не видал его смеющимся или преданным праздному разговору…
Зато скоро имя его стало приводить в ужас самых воинственных соседей. Без панциря, в одной легкой белоснежной одежде, он кидался в самую густую толпу неприятелей. Туловища, рассеченные от плеча к бедру, отрубленные головы, руки и ноги указывали его путь. Встреча с ним была неминуемой смертью, и закаленные враги бежали перед ним, как стада овец, с криками: «Аль-Исса! Аль-Исса!..»
Если не было войны, он проводил время на охоте за дикими кабанами и тиграми. Вода из лесного ручья и кусок хлеба служили ему пищей, седло – изголовьем.
Наконец, через три пятилетия, в один из тех дней, когда выезжала на колеснице богиня смерти, глашатаи объявили народу имя Аль-Исса.
Несметная толпа еще с утра стекалась на огороженную стеною площадь перед храмом, где Аль-Исса ожидали последние испытания. Его имя было у всех на устах. Все знали, что сама богиня смерти, не видимая никем, смотрит теперь из тайной амбразуры храма на площадь.
Отмерили расстояние в двести локтей, вбили в землю щит с пятью воткнутыми в него стрелами и дали Аль-Исса громадный лук… И Аль-Исса при громких криках восторга расщепил своими пятью стрелами пять стрел на щите.
Потом вооружили Аль-Исса кривым кинжалом и на площадь выпустили голодного, разъяренного бенгальского тигра.
Аль-Исса на глазах всего народа, истерзанный страшными когтями, обливаясь кровью, перерезал горло свирепому хищнику и наступил ногой на его труп…
Наконец толпа расступилась, и Аль-Исса подвели злого варварийского жеребца. Дикий, черный, с пламенными ноздрями, он еще никогда не носил на своей спине оскорбительного бремени. Шестеро конюхов едва удерживали его. Он злобно визжал, водил вокруг огненными глазами и дрожал своей атласной кожей.