Отец любит картины вроде «Моны Лизы». Когда Говард только начал публиковать свои критические заметки (отец таких газет не покупал), один из постоянных клиентов показал Гарольду вырезку: его сын восторженно отзывался о Merda d'Artista Пьеро Манцони[78]. Гарольд набрал пригоршню двухпенсовиков, закрыл лавку и направился к телефону-автомату.
— Банка с дерьмом? Ты что, не мог написать о чем - нибудь красивом, типа «Моны Лизы»? Твоя мать тогда бы тобой гордилась. А ты о банке с дерьмом!
— Зачем ты так, Говард, — примирительно сказал Гарольд. — Просто у меня такая манера разговора. Мы так давно не видались, я рад, что ты пришел, очень рад, и пытаюсь найти общую тему, вот и все…
Говард сделал над собой прямо-таки сверхчеловеческое усилие и смолчал.
Вместе посмотрели «Обратный отсчет»[79]. Для подмоги Гарольд выдал сыну белый блокнотик. В словесных раундах Говард успешно набирал очки, опережая обоих участников программы. Между тем Гарольд не сдавался. Максимум, что у него выходило, — слова из пяти букв. Но едва настал числовой тур, роли поменялись. Нашим родителям известно о нас такое, о чем другие и ведать не ведают. Только Гарольд Белси знал: когда дело касается чисел, Говард Белси, магистр гуманитарных наук, доктор философии, — сущее дитя. Даже простые числа он перемножал на калькуляторе. Этот факт Говард успешно скрывал в семи университетах, на протяжении двадцати с гаком лет. Но в гостиной Гарольда правда вышла наружу.
— Сто пятьдесят шесть, — объявил Гарольд; именно это число и требовалось получить. — А у тебя, сынок?
— Сто и… Нет, я проиграл. Сдаюсь.
— Эх ты, профессор!
— Ты выиграл.
— Пожалуй, — согласился Гарольд, кивая в ответ на слова участницы программы, разъясняющей свои замысловатые подсчеты. — Конечно, можно было и как у тебя, голубчик, но у меня вышло не в пример красивше.
Говард положил карандаш и подпер ладонями виски.
— Говард, что с тобой? С тех самых пор, как ты пришел, у тебя не лицо, а выпоротая задница. Дома все в порядке?
Говард поднял глаза на отца и решился. Впервые в жизни он скажет ему правду. От этого своего шага он ничего не ждал. С тем же успехом можно было обратиться к обоям.
— Нет, не все.
— Да? А что случилось? О Господи, скажи, все живы - здоровы? Я не вынесу, если кто-то умер!
— Никто не умер, — сказал Говард.
— Фу ты, черт! Чуть до инфаркта не довел.
— Кики и я… — грамматика фразы была древнее их супружеского стажа, — мы поссорились. Похоже, Гарри, у нас все кончено.
Он закрыл глаза руками.
— Не может такого быть, — осторожно сказал Гарольд. — Вы женаты — сколько уже? Лет двадцать восемь или вроде того?
— Тридцать.
— Вот видишь. Не может все так просто взять и развалиться.
— Может, если ты… — Говард отнял руки от лица и невольно вздохнул. — Трудно стало. Так трудно, что дальше некуда. Даже не поговорить толком… Что-то прежнее ушло. Такие вот дела. Самому не верится.
Теперь настал черед Гарольда закрывать глаза. На его лице отразилась напряженная работа мысли — вылитый игрок телевикторины. Утрата любимой женщины — по этой части он был специалистом. Некоторое время он хранил молчание.
— Кто хочет разбежаться, она или ты? — наконец спросил он.
— Она, — сказал Говард, чувствуя, что простые вопросы отца действуют на него успокаивающе. — А у меня не хватает доводов ее отговорить.
И тут Говарда настигло отцовское наследство — внезапные, бурные слезы.
— Давай, сынок. Поплачь, легче станет, — тихо сказал Гарольд.
Услышав эту присказку — такую старую, такую знакомую, такую совершенно бесполезную, — Говард приглушенно рассмеялся. Гарольд подался вперед и потрепал его по колену. Затем снова откинулся на спинку кресла и взял дистанционное управление.
— Думаю, она подцепила себе черного. Но рано или поздно это все равно случилось бы. У них это в крови.
Он переключился на новостной канал. Говард встал.
— Черт, — отчетливо, с мрачным смешком сказал он, вытирая слезы рукавом. — Когда же я наконец себе уясню.
Он надел пальто.
— Пока, Гарри. В следующий раз попробуем продержаться подольше, а?
— О, нет! — захныкал Гарольд с перекошенным от отчаяния лицом. — Что такое ты говоришь? Нам ведь хорошо вместе, правда?
Говард смотрел на него, не веря глазам.
— Сынок, пожалуйста, останься. Посиди еще чуток. Я что-то не то сказал? Ну, ляпнул лишнего. Забудем! Вечно ты куда-то бежишь, то туда, то сюда. Люди нынче думают, что можно обогнать смерть. Просто время теперь такое.
Просто Гарри хотел, чтобы Говард сел, и они начали все по-новой. До сна телеанонс сулил еще целых четыре часа превосходного зрелища: программы про антиквариат, недвижимость, путешествия, игровые шоу; они могли бы посмотреть их вместе с сыном, сидя перед экраном в молчаливом согласии и периодически обмениваясь репликами по поводу неправильного прикуса одного ведущего, маленьких рук другого и сексуальных предпочтений третьего. Это было бы равносильно словам: «Я рад тебя видеть. Давненько ты не заходил. Мы одна семья». Но Говард не был на это способен ни в шестнадцать лет, ни теперь. В отличие от своего отца он не считал, что время — это то, как ты тратишь свою любовь. Поэтому, дабы избежать разговора об актрисах из австралийского «мыльного» сериала, Говард пошел в кухню и вымыл свою кружку и всю стоявшую в раковине посуду. Через десять минут он ушел.
Викторианцы были непревзойденными мастерами кладбищенского дизайна. В прежние времена в Лондоне насчитывалось семь кладбищ, «большая семерка»: Кенсал - Грин (1833), Норвудское (1838), Хайгейтское (1839), Эбни-парк (1840), Бромптонское (1840), Нанхедское (1840) и Тауэр Хамлетс (1841). Увитые плющом и поросшие нарциссами, вскормленными жирным перегноем, днем они выступали в роли больших парков, к ночи превращались в некрополи. Ныне некоторые из них застроены, другие находятся в страшном запустении. До наших дней сохранился только Кенсал-Грин. Свыше тридцати гектаров, двести пятьдесят тысяч душ. Диссентеры[80], мусульмане, православные русские, знаменитый зороастриец[81] и по соседству, у часовни Святой Марии, католики. Безглавые ангелы, кельтские кресты без оконечностей, несколько сброшенных в грязь сфинксов. Так выглядело бы La Cimetiere du Реге Lachaise[82], не будь оно столь знаменитым и посещаемым. В тридцатых годах девятнадцатого века Кенсал-Грин был тихим местом к северо-западу от Лондона, где величие и добродетель находили последний приют. Теперь это «сельское» кладбище со всех сторон окружал город: с одного бока подступали жилые кварталы, с другого — офисы, цветы в дешевых пластмассовых горшках тряслись от грохота железнодорожных составов, часовня съеживалась под остовом газгольдера — огромного барабана, с которого содрали кожу.
Карлин Кипе похоронили в северной части кладбища, за рядом тисов. После погребения, когда все потянулись к выходу, Белси держались поодаль. Они ощущали себя в чем-то вроде социального чистилища. Они никого здесь не знали, кроме родных усопшей, да и с теми не были близки. У них не имелось ни машины (таксист не захотел ждать), ни четкого представления о том, как добраться на поминки. Уставившись под ноги, Белси старались соблюдать приличествующий похоронам темп. Солнце стояло низко, и каменные кресты могил одной линии отбрасывали призрачные тени на соседние участки. Зора несла в руке взятый на входе проспект с невразумительной картой кладбища и списком знаменитых мертвецов. Ей хотелось найти могилу Айрис Мердок, или Уилки Коллинза, или Теккерея, или Троллопа, или еще какого-нибудь мастера слова, который, как сказал поэт, «через Кенсал-Грин пошел тихонько в рай»[83]. Но когда она предложила немного отклониться от пути во имя литературы, Кики сквозь слезы (лившиеся с тех пор, как первый ком земли ударился о крышку гроба) метнула в нее свирепый взгляд. Временами Зора немного отставала и бегала читать надписи на многообещающих могилах. Чутье ее подводило. Четырехметровые мавзолеи, увенчанные крылатыми ангелами и обложенные венками, принадлежали торговцам сахаром и недвижимостью либо военным — словом, не писателям. Зора могла бы битый день искать и не найти могилу, скажем, Коллинза — скромный крест на простом каменном постаменте.
— Зора! — прошипела Кики тихо, но внушительно. — Сколько можно повторять. Идем.
— Хорошо.
— Я хочу засветло отсюда выбраться.
— Хорошо!
Леви обнял мать. Она явно была не в себе. Длинная коса ее, как лошадиный хвост, хлестала его по руке. Он шутливо за нее дернул и сказал:
— Жалко твою подругу.
Кики взяла его руку и поцеловала костяшки пальцев.
— Спасибо, малыш. С ума сойти… Даже не знаю, почему я так расстроена. Я ведь и не знала ее толком, понимаешь? То есть вообще не знала.
Она притянула к себе его голову.
— Да, — задумчиво сказал Леви. — Бывает, встретишь человека и сразу чувствуешь с ним родство, как будто он тебе брат. Или сестра, — прибавил он, ибо в последнее время был снедаем мыслями об одной особе. — Пусть тот человек сразу ничего такого не ощутил — это, по большому счету, неважно. Главное, ты прояви свое чувство. Начни первым. А потом подожди и посмотри, что будет. И все дела.
Повисла небольшая пауза, которую Зора поспешила нарушить.
— Аминь! — сказала она со смехом. — Загнул ты проповедь, братец!
Леви пихнул сестру в плечо, та дала сдачи, и они припустили, петляя между могил, — Зора впереди, Леви за ней. Джером крикнул им вслед о приличиях. А Кики, вместо того, чтобы взывать к порядку, не могла избавиться от чувства облегчения, которое вызвали в ней возгласы, ругань и смех, наполнившие меркнущий день. Это помогало не думать обо всех тех людях, что лежали здесь в земле. На каменных белых ступенях церкви Кики с Джеромом остановились подождать Зору и Леви. Кики услышала позади топот своих детей, гулко отдававшийся под сводами. Они неслись, словно тени вос