О крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и эк­зотизмов — страница 12 из 60

[193]

Можно быть уверенным, что, воспроизводя анатомические описания в контексте церковно-политического красноречия, Бужинский учитывал «тематические» и дискурсивные предпочтения самого Петра (упоминание книгу Галена о воображении при этом перекликается с императорским указом, объяснявшим появление уродов воображением матери), но не исключено, что «медицинское» начало его речи уже могло найти понимание не только у Петра. Пройдет несколько лет, и первоначально отпугивавшая посетителей анатомическая коллекция станет одним из охотно посещаемых мест в Санкт-Петербурге. Путешествовавший по России в 1734 году ученый швед Карл Рейнхольд Берк, описывая в своих заметках собрание Кунсткамеры как не имеющее себе равных в мире, замечает, что «более всего шума вокруг препаратов, показывающих развитие человеческого плода. Начиная с трехнедельного возраста от момента зачатия и до рождения младенца на свет»[194]. О популярности Кунсткамеры среди городской публики говорят и такие косвенные свидетельства, как, например, объявление, помещенное 24 ноября 1737 года в газете «Санкт-Петербургские ведомости»: «Для известия охотникам до анатомии объявляется чрез сие, что обыкновенные публичные демонстрации на анатомическом театре в Императорской академии наук, при нынешнем способном времени года, по прежнему учреждены». Судя по тому же объявлению, «охотникам до анатомии» предлагались не просто демонстрации, но и объясняющий их комментарий — «чего ради Доктор и Профессор Вейтбрехт нынешнего числа по полудни в третьем часу первую лекцию начал, и оные по понедельникам, средам и пятницам так долго продолжать будет, как то состояние способных к тому тел допустит»[195].

Символическим атрибутом «интроспективных» методов научного познания к концу XVIII века становится микроскоп. В Рос сии популяризация микроскопа также восходит к Петровской эпохе и персонально к самому Петру. С. Л. Соболь, специально изучавший историю микроскопических исследований в России XVIII века, отмечал, что во время своего второго путешествия по Европе в 1716–1717 годах Петр приобрел несколько микроскопов для Кунсткамеры, но еще ранее пытался смастерить их в своей дворцовой мастерской[196]. Об исключительной моде на увеличительные стекла в петровской России можно судить по корреспонденции находившихся в Москве католических миссионеров, неустанно хлопотавших о присылке «оптических подарков» для русских[197]. Об интересе Петра к микроскопическим исследованиям кровообращения человеческого тела свидетельствует сохранившийся в императорской библиотеке рукописный перевод анатомического атласа Готфрида Бидлоо (дяди приглашенного Петром в Россию Николая Бидлоо) «Anatomia humani corporis», содержащий, в частности, пояснения микроскопических изображений эпидермиса, стенок кровеносных сосудов и капиллярной сети, окружающей семенные канальцы[198].

Репутация микроскопа в истории европейской науки складывалась парадоксально: вплоть до середины XIX века микроскопирование, воспринимающееся сегодня расхожим символом научного позитивизма, воодушевляло ученых, декларировавших возможности умозрительного проникновения к тайнам мира arcana mundi. В медицине и эмбриологии конца XVIII — начала XIX века микроскопирование пропагандируется последователями Шеллинга и игнорируется оппонентами спекулятивной науки — единомышленниками Жоржа Кювье и Ксавьера Биша[199]. Основания для недоверия микроскопическим наблюдениям были очевидны: вызываемые до-ахроматическими микроскопами зрительные аберрации (сферическое искажение, связанное с изгибом лучей по краям линзы, и хроматическое — преломляющее проходящий через линзу свет и создающее спектральные блики) не позволяли вполне отчетливо представить «наблюдаемый» объект. В 1781 году итальянский анатом Феличе Фонтана раздраженно писал по этому поводу, что любой дурак способен смотреть в микроскоп, но очень немногие могут с уверенностью сказать, что именно они видят[200]. Вместе с тем и сторонники, и противники этих исследований пользовались однотипными микроскопами — суть расхождений заключалась соответственно не в оценке технических характеристик устройства как такового, но в различии ожиданий, возлагаемых на практику научного познания. Ян Хакинг напоминает, что интерпретационное «предвосхищение» наблюдаемого в микроскоп — проблема эпистемологического порядка, не теряющая своей актуальности и сегодня: описание и изобразительное воспроизведение «увиденного» остается условным и требует своего визуального «домысливания», по-разному оцениваемого в контексте эмпирического и спекулятивного знания[201]. Как и в Европе, в России хвалы микроскопу («Письмо о пользе стекла генералу-порутчику Ивану Ивановичу Шувалову» Михаила Ломоносова, 1752) также соседствуют со скепсисом («Письма о природе и человеке» Антиоха Кантемира, 1742; «Феоптия, или Доказательство о богозрении по вещам созданного естества» Василия Тредиаковского, 1754)[202], но так или иначе знаменуют собою общую для европейской науки тенденцию к замещению или, во всяком случае, восполнению «пространственного» любопытства любопытством «интроспективным» — стремлением увидеть и понять то, что доступно «территориально», но заслуживает интереса по своей скрытой природе[203]. В то же время любопытство ученого и сосредоточенного мыслителя отлично от любопытства досужего очевидца и рассказчика, охотника до слухов и сплетен[204]. В 1762 году в журнале M. M. Хераскова «Полезное увеселение» — само название которого может быть истолковано в оправдание надлежащего любопытства[205] — печатается многостраничный «Разговор о любопытстве к безделицам» между «любителем мелочей» Микрофилом, парадоксалистом Сократом и благонамеренным Евагором. Последний убежден в том, что «надлежит прилепляться прежде к тому, что содержит в себе общую пользу», тогда как «наблюдать расположение и точность в вещах, которыя того совсем не требуют и которые бы без них ничего не потеряли, значит к худому прилагать свои попечения и употреблять не к стати свой разум». Микрофил выступает в роли слушателя, заслуживающего надлежащего увещевания, а спор разворачивается вокруг предположения Сократа: «Старание о малых вещах показывает, может быть, пространный разум, который может обнять тысячу вещей вдруг». Евагор не согласен: «Я опасаюсь, чтоб это не значило противного и чтоб внимание к маловажным предметам не отвращало от великих: я опасаюсь, чтоб, обращаясь к тщетному, не оставляли нужного». В конечном счете Микрофил убеждается в том, что «нет истинной приятности в безделицах», и напутствуется Сократом, вспоминающим пословицу римлян (sic!) «орел не ловит мух»: «Будьте орлы, ваше состояние к тому вас принуждает; вы не рождены быть воробьями»[206].

Распространение моды на сентиментализм в еще большей степени бросает тень на однозначность привычного представления о любопытстве. Литературные жанры (и прежде всего роман), подчеркивавшие многообразие сюжетообразующих перипетий, противопоставляются отныне текстам, ставящим во главу угла не калейдоскопическое изображение сменяющих другу друга происшествий, но описание внутренних страстей. П. Львов — автор «Российской Памелы» (1789) в обширном предисловии к своему роману декларирует принципы новой эстетики: не авантюры, но «человеческое сердце, есть собственный предмет романиста, — он должен раскрыть, так сказать, оное, — обнаружить тайные его побуждения. <…> Многие писатели романов ошибаются, думая, что всего надежнее могут они достигнуть цели своей, если будут содержать любопытство читателей в беспрерывном напряжении, представляя множество чрезвычайных чудесных приключений. Такой роман можно, некоторым образом, уподобить лавке, где выставлено множество блестящих, прекрасных вещей и где глаз, перелетая с одного предмета на другой, останавливается лишь на несколько ми нут. Этакой роман может занимать читателя, не интересуя его, и будет скучен, или утомителен; ибо излишняя многоразличность должна, наконец, утомить, и одно возбуждение любопытства не может доставить постоянного удовольствия». Цель романа достаточно оправдывается удовольствием от чтения, но последнее, как теперь выясняется, не сводится к удовлетворению любопытства: «Цель романа состоит в том, чтобы изобразить человека и явления, происходящие в душе его»[207]. Протест автора против авантюрности старого романа выражается и в том, что отрицательным героем в его собственном романе оказывается убежденный космополит с говорящей фамилией Плуталов («Для меня всякий край света — мое отечество, и дом мой там, где я сам»)[208].

Культивирование естественности чувств способствует развитию эмоциональной сосредоточенности, а не поведенческой суете и энциклопедической осведомленности. В дидактическом «Сновидении», поведанном в 1792 году читателям журнала «Дело от безделья», автору грезится мимобегущая фигура «Желание новостей» — это «сын Тщетной суетности и глупого Любопытства», достойный «презрения потому, что слишком не скромен и даже болтлив»[209]. Стремление к познанию как к накоплению количественной информации оценивается на фоне традиционных, а потому надоевших своей общеобязательностью конвенций. Оправдываемое как интерес к новому, любопытство, как выясняется в очередной раз, становится небезопасным, когда касается житейских тайн и интимных чувств. Любопытству, сетует П. И. Шаликов, автор сентиментального «Путешествия в Малороссию» (1803), «обязаны мы важнейшими вещами, всеми знаниями, всеми при обретениями — всем, наконец, чем ни пользуемся вокруг себя», но вместе с тем «любоп