<…> лукавии иезуиты подъедут и неудобопознаваемыя своя силлогисмы, или аргументы душетлительныя начнут злохитростно воевати, тогда что будет? <…> Любопрения, потом (пощади Боже) отступления от истины, яже страждет или уже и пострадала Малая Россия»[347]. Интересно, что в переводах Евфимия предосудительное понятие (в ряду других иноязычных заимствований) обособлено графически, контаминируя греческое и кириллическое написание: σνλλοχгийствовать[348]. Пройдет полтора столетия, и в мазохистическом поношении русской культуры П. Чаадаев тоже вспомнит о силлогизме, чтобы афористически подытожить интеллектуальное отставание России от Запада: «Силлогизм Запада нам неизвестен»[349].
Традиционное для православия осуждение «латинства» и «латинян» предопределяет отношение к латинскому языку[350]. Настороженное отношение к латинянам не исключает, впрочем, и негативного отношения к грекам: признавая авторитет греческого языка и греко-византийского культурного наследия для православия, защитники православного благочестия отказывают в этом благочестии самим грекам[351]. Оценки греческого и латинского языка варьируют в зависимости от роли этих языков в идеологической пропаганде и предполагаемого адресата этой пропаганды. Изданный в 1674 году по инициативе архимандрита Киево-Печерской лавры Иннокентия Гизеля «Синопсис, или Краткое собрание от разных летописцев о начале Славяно-Российского народа и первоначальных князей богоспасаемого града Киева, о житии святого благоверного великого князя киевского и всея России первейшего самодержца Владимира и о наследниках благочестивыя державы его Российские» тогда же переводится на греческий, а в начале XVIII века — по личному распоряжению Петра I — на латинский язык[352].
Открытие в 1685 году в Москве Славяно-греко-латинской академии (первоначально в школе при Богоявленском монастыре, а с 1687 года в специально выстроенном здании в Заиконоспасском монастыре)[353], несомненно, существенно расширило возможности получения риторического образования и, казалось бы, расширило переводческий выбор для русских грамотеев. Приехавшие в Москву несколькими месяцами ранее и возглавившие преподавание в Академии венецианские подданные (кефалинийские греки) братья Иоанникий (1633–1717) и Софроний (1652–1730) Лихуды выступили поборниками византийско-греческой образовательной традиции[354]. Но изучение риторики, каким его мыслят Лихуды, по-прежнему обязывает к правоверной бдительности. В курсах, которые братья Лихуды читали в Москве и Новгороде, использовался Аристотель, но, как замечал уже С. К. Образцов, «они его искусно сокращали и приноровляли к национальному характеру своих учеников <…> примеры брались ими преимущественно из творений св. отцов, а не из сочинений древних мудрецов и риторов. Божественное и героическое красноречие, т. е. по их терминологии, Св. Писание и творения отцов они ставили выше человеческого, т. е. заключающегося в творениях Цицерона, Демосфена и др. языческих ораторов.<…> Вследствие этого их риторика <…> совершенно отлична и от древних, и от современных им западных руководств по этой науке»[355].
Идеологическая репутация "риторики в русской культуре, сложившаяся ко времени ее образовательной институализации в стенах Славяно-греко-латинской академии, имеет прямое отношение к истории отечественной филологии. Можно согласиться с Л. К. Граудиной и Г. И. Миськевич, начинающими монографию «Теория и практика русского красноречия» с утверждения о важной роли, сыгранной риторическими сочинениями XVII века в создании лингвистической и литературоведческой терминологии, но далеко от истины утверждение тех же исследовательниц о том, что «ранним риторикам свойственны ясность и точность в передаче выражаемых терминами понятий». Дезориентирующим является рассуждение и о том, что «ранним риторикам принадлежит создание обширной части терминов, которые существуют и в настоящее время и, что крайне интересно, по отношению к которым не наблюдается попыток их замены, возражений против их употребления (ср., например, такие термины, как метафора, метонимия, аллегория, гипербола, ирония, сарказм и мн. др.)»[356]. В действительности история создания риторической (а в перспективе — литературоведческой) терминологии выглядит сложнее и интереснее.
В отличие от западноевропейских русскоязычные риторики XVII–XVIII веков характеризуются не разветвленностью, но избы точностью терминологических обозначений — стилистической «пестротой», смешением старых и новых слов, церковнославянизмов и лексических калек. Л. В. Щерба отмечал в свое время, что «одним из излюбленных приемов передачи слов в тех случаях, когда они не имеют точного перевода, является приведение ряда quasi — синонимов», — прием, который формально ничем не отличается от приведения «настоящих синонимов»[357]. В силу постулируемой разницы между обиходными и специальными понятиями термины по определению не должны иметь синонимов[358]. В историко-лексикологической и, в частности, риторико-понятийной ретроспективе дело обстоит иначе. Греко- и латиноязычные понятия в русскоязычных риториках не исключают ни синонимического, ни квазисинонимического варьирования. Языковые инновации XVII–XVIII веков захватывают обширные области речевой практики и текстопорождения, а наиболее заметным атрибутом словесного экспериментирования становится, с одной стороны, внедрение в русскую речь многочисленных неологизмов, а с другой — активное использование синонимии и полисемии[359].
Вплоть до середины XVIII века особенностью формирования русской научной лексики и терминологии является «низкая степень системной организованности, проявляющаяся, во-первых, в присутствии в терминосистеме многих черт системы общего употребления (синонимия, полисемия), во-вторых — слабости процессов дифференциации и, в-третьих — в семантической неопределенности термина»[360]. Если вслед за Ю. Д. Апресяном определять синонимические ряды в качестве исторически сложившихся синхронических группировок слов, носящих системный характер[361], то процесс формирования синонимии (и соответственно лексических инноваций) в русском языке XVII–XVIII веков представляется исключительно «многосистемным» и окказионально противоречивым. Это побуждает исследователей-лексикологов к поиску альтернативных обозначений процессов инновативного обновления русской лексики XVIII века, помимо понятий «синонимия» и «полисемия», или, по меньшей мере, к понятийному смыслоразличению[362]. Уже В. В. Виноградов отмечал разнообразие и известную парадоксальность передачи в русской речи XVIII века «одно го понятия несколькими словами, иногда ничего общего между собой не имеющими, и, наоборот <…> — одним словом различных понятий»[363]. О сложностях, возникавших при переводе латинских и греческих риторических терминов, можно вполне судить по «Риторике» Макария, иногда передающего разные латинские термины одним славянским словом, или, напротив, один латинский — рядом славянских синонимов. Ключевой термин dispositio передается здесь как «размножение», «разставление», «розчитание»: «размножение вселенное» (dispositio generalis), «размножение свойственное» (dispositio specialis), «разставление предисловия» (dispositio excordii), «розчитание сказания» (dispositio narrationis); «пременение» равно относится к терминам commutatio (антиме табола) и pronominatio (антономасия); «слова пременение» обозна чает троп (tropus); термин transnominatio (метонимия) передается как «проименование», «прозвание», «именипрозвище», а также калькирующими латинский и соответствующий греческий термины «трантноминацио» и «метонимия». В дословном переводе раз дела «De genere judicali» трактата Меланхтона переводчик не находит эквивалентов для терминов graves querelae, comminationes, invectivae, depricationes и передает их описательно: «и прочая таковая, яже тем суть подобные». В «Риторике» Усачева греческие термины «эпаналипсис», «анадиплозис», «антистазис», «плоке» так же переводятся одним словом «усугубление»: «Усугубление есть удвоение речении, и сие усугубление по различию своемъ различная имена имать: епаналипсис, анадиплозисъ, антистазисъ, плоки» (Усач. Л. 128). Иными — и, пожалуй, наиболее последовательными в истории русскоязычных риторик доломоносовской поры — являются переводческие решения Федора Поликарпова. В сделанном Поликарповым переводе «Риторической руки» Стефана Яворского риторические термины транслитерируются и одновременно переводятся «по-словенски»: период — обтечение, комма — сечение, колон — член, тропос — образ, синекдоха — сообъятие, метонимия — преименование, метафора — преношение, репетицио — повторение, традукцио — преведение, дисколуцио — отрешение. В предисловии к «Технологии» Поликарпов так оговаривал принципы дидактического подхода к изучению грамматики, поэтики и риторики: «Кроме етимологии неомогаеши постигнута ведомостей. Сия бе есть путь, имже аще не шествующи, намерения синтаксина мнее доидеше. Сия есть дверь, ею же аще не проидеши, в поетичную полату не внидеши. Сия есть руководительница, еи же аще не последуеши, о риторической стези уклонишися»