О крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и эк­зотизмов — страница 25 из 60

[447]. Вместе с тем проект Ломоносова был — и в известной мере остался в истории российского образования — утопией. Давно замечено, что произведения самого Ломоносова (и прежде всего его панегирики) написаны «по всем правилам древней риторики»[448]. Однако ораторские и литературные примеры такого соответствия в творчестве этого автора в кон тексте русской культуры слишком уникальны, чтобы говорить об образовательной и публичной востребованности схожего опыта в русской культуре второй половины XVIII века.

Отношение к риторическому знанию в эпоху Ломоносова определяется прежде всего репутацией латиноязычного образования, необходимого, в частности, для медицинской профессии. Так, по донесению Киевского митрополита в Екатерининскую комиссию по Уложению, «в 1754 году по письменным приглашениям Медицинской коллегии и по собственному желанию более 300 студентов Киево-Могилянской академии отпущено было в медико-хирургическую науку», причем «не проходит ни одного года, которого бы здешней академии студенты самопроизвольно не отпускаемы были в медицинскую науку»[449]. Оживление гуманитарного интереса к изучению древних языков и риторике наблюдается и при Екатерине II: оно созвучно декларируемым — вплоть до Французской революции 1789 года — европоцентристским тенденциям в образовательной политике России и, кроме того, возрождению «грекофильских» настроений при дворе[450].

Преподавание риторики воспринимается в духе европейского Просвещения, но в принципе не обязывает к знанию русского языка. Для эпохи 1770-х годов характерна судьба Гальена де Сальморана — одного из многих авантюристов, пытавших счастья на русской службе, проделавшего в России карьеру от гувернера в знатных домах до учителя истории и риторики в Санкт-Петербургском сухопутном шляхетском корпусе[451]. За время правления Екатерины II было издано свыше двадцати пособий (азбук, грамматик и хрестоматий) по греческому и латинскому языку, около десяти слова рей латинского языка и не менее тринадцати переводных и оригинальных риторических руководств на русском языке[452]. Для пользы учебного процесса предлагалось даже ввести раздельное преподавание древних языков в соответствии с четырьмя предметами — грамматикой, риторикой, историей и философией[453]. В период правления Екатерины II все это не отменяет, впрочем, институциональной невостребованности риторического образования. О сфере приложения риторических знаний можно судить, например, по делу «о предании решению совестного суда отставного капитана Ефимовича, зарезавшего в безумстве жену свою». После расследования обстоятельств преступления капитан был отослан в Смоленск, где содержался в монастыре; «для увещевания его был определен учитель риторики, коим умышленного убийства в нем не примечено»[454].

В отличие от Западной Европы, риторика в России так и остается на периферии социального спроса, а теоретическая рефлексия в области риторической практики не простирается далее решения задач перевода и русификации латиноязычных риторических терминов. Дискуссия о соотношении «своего» и «чужого» культурного опыта ведется в плоскости привычного для русской культуры обсуждения заимствованных слов, их перевода и этимологизации[455]. Еще Ломоносов предлагал использовать для передачи труднопереводимых иностранных слов транслитерацию, но придавать при этом «иностранному слову форму, наиболее сродную русскому языку», а в других случаях — последовательно русифицировать латиноязычные термины. Этот опыт и служит эвристическим ориентиром для авторов, обращавшихся к проблемам риторической (а также грамматической, логической и, шире, философской) терминологии во второй половине XVIII века[456]. Одним из таких авторов был преподаватель риторики в Славяно-греко-латинской академии Макарий Петрович (1733–1765). В предисловии к переведенной им «Логике» Баумейстера (1749) Петрович посвящает обширный пассаж иноязычной терминологии: «Взаимствовал я в некоторых местах как из греческого, так и из латинского языка некия слова — без етого крайне обойтись нелзя было, иначе или весма трудно или невозможно было ясно свои мнения предложить. Понеже надобно было или описательно предложить, или ввесть такое какое-нибудь слово, которое невразуми тельно было <…> Следовательно, непременно надобно было чужестранныя употреблять речи, которые почти из прежних времен в употребление вошли и которые на чужестранном языке лучше можно разуметь, нежели ежели бы их на российской перевесть язык, как наприм[ер]: субъект, предикат, идея, термин, аргументация, силлогизм, сорит, категория и проч.»[457] А. О. Маковельский полагал, что в терминологическом отношении Макарий Петрович следовал «Риторике» M. В. Ломоносова[458], но очевидно, что в этом следовании не было подражания: в отличие от Ломоносова, по возможности использовавшего калькирующие латинские термины славянизмы, Петрович предпочитает транслитерировать иностранные термины, сохраняя, таким образом, за ними уже сложившийся контекст западноевропейской науки. В 1755 году убеждение в больших достоинствах русского языка в сравнении с латинским предопределяет декларации молодого профессора красноречия H. H. Поповского (1730–1760) в речи «О пользе и важности философии», прочитанной в Московском университете и в том же году напечатанной в издании академических сочинений. «Изобилие Российского языка», по Поповскому, не может вызывать сомнений: «перед нами римляне похвалиться не могут». «Что же до особливых надлежащих к философии слов, называемых терминами, в тех нам нечего сомневаться. Римляне по своей силе слова греческие, у коих взяли философию, переводили по-римски, а коих не могли, те просто оставляли. По примеру их тож и мы учинить можем»[459]. Схожим образом рассуждает преосвященный Амвросий (Серебренников) — автор «Краткого руководства к оратории российской» (1-е изд. — 1778, 2-е изд. 1791): предуведомляет читателей о том, что «речения греческие, а особенно в тропах, фигурах, периодах и других местах, переводил <…> инде последуя г. Ломоносову, а инде смотря более на определение, нежели на происхождение их»[460], т. е., говоря другими словами, предпочитает транслитерации латинских терминов их семантическое калькирование.

Языковой пуризм, заставляющий избегать транслитерации и искать русскоязычные варианты для иностранных слов и понятий, набирает силу к концу XVIII века; выразился он, в частности, и в лексикографических принципах «Словаря Академии Российской» (одним из составителей которого, заметим в скобках, был вышеупомянутый Амвросий). Тенденция к русификации риторических терминов и вообще иноязычных заимствований достигнет своего апофеоза в «Опыте Риторики» Ивана Степановича Рижского (1796, 2-е изд. — 1805; 3-е — 1809; 4-е — 1822), в годы дискуссий шишковистов и карамзинистов: «Нельзя вовсе чуждаться иностранных слов и за неимением в своем языке слова отвергать идею, но с другой стороны, только тогда можно употреблять иностранное слово, когда оно всеми принято и когда решительно нет равносильного ему в родном языке. Но и этим, неизбежным, иностранным словам надо предпочитать природные, которые изобретаются или возобновляются людьми, знающими язык основательно и философски <…> Что выразительнее слова: неискусобрачный? Сознаменательное с ним innuptus менее, а французское garcon еще менее выразительно»[461].

7

Вне университетского образования риторика в России по-прежнему продолжала преимущественно связываться с гомилетикой, колеблющейся между традициями профетического вдохновения, идущей от Григория Двоеслова, и силлогистического красноречия, возводимого к Аврелию Августину[462]. В записке 1761 года, адресованной И. И. Шувалову, М. В. Ломоносов подчеркивал, что одним из непременных условий в повышении общекультурного уровня православного духовенства должно служить «знание истинного красноречия, состоящего в основательном учении, а не в пустых раздобарах»[463]. О степени осуществимости мечтаний Ломоносова можно судить по приводимому им здесь же сравнению служителей православной и протестантской церкви Германии: «Тамошние пасторы не ходят никуда на обеды, по крестинам, родинам, свадьбам и похоронам, не токмо в городах, но и по деревням за стыд то почитают, а ежели хотя мало коего увидят, что он пьет, тотчас лишат места. А у нас при всякой пирушке по городам и по деревням попы — первые пьяницы. И не довольствуясь тем, с обеда по кабакам ходят, а иногда и до крови дерутся. Пасторы в своих духовных детских школах обучавшихся детей грамоте наставляют закону божию со всею строгостию и прилежанием <…> А у нас по многим местам и попы сами чуть столько грамоте знают, сколько там мужичий батрак или коровница умеют»[464]. Как бы то ни было, подавляющее количество русскоязычных риторических руководств, изданных во второй половине XVIII века, написано священнослужителями, либо предназначено для священнослужителей[465], что вольно или невольно способствовало взаимосоотнесению риторического знания и традиционных вероучительных наставлений. Особое место в этих наставлениях отводится практикам обуздания страстей, находящих свою опору в традиционных для учительной литературы «словах» «о молчании», «о нестяжании», «о умилении» и т. д.