[563]. Русскоязычный читатель мог судить о таких поисках по скупым сведениям вроде рассуждений о пасиграфии — науке всем понятных письменных знаков и пасилалии — искусстве «говорить звуками вразумительными для всех народов»[564]. Однако на русской почве ценности универсализма отступают перед ценностями патриотизма. Природные звуки, которые слышатся тому же Шишкову в русских словах, доказывают «звукоподражательные» преимущества отечественного языка перед иностранными. Этому убеждению Шишков остался верен и впоследствии. В предисловии к переведенной им в 1819 году статье аббата Андре Морелле «Опыт исследования словопроизводства», развивающего идеи о решающей роли звукоподражания как источнике языка, Шишков спешит заявить, что в сравнении с при мерами, приводимыми Морелле, «в нашем Славянском языке, яко древнейшем, можем мы находить гораздо более надежнейших и вернейших к тому следов», а в примечании к авторскому объяснению латинских и французских слов, демонстрирующих «сходство <…> между произношением <…> и предметом означаемым», оговаривается, что разбор славянских корней дает для такого объяснения несравнимо более изобильный материал[565].
В том же 1819 году схожие мысли высказывает безымянный автор «Собрания звуков, производимых действием естественных вещей и отзвученных или по звукам составленных русских слов», опубликованного в «Трудах общества любителей российской словесности». Разделяя, как и Шишков, убеждение в том, что источник языкового развития состоит в звукоподражании, автор этого сочинения с ходу предуведомляет читателя, что именно русский язык, как никакой другой, позволяет судить о незамутненных истоках своего происхождения. Убедиться в этом, по его мнению, легко на примерах доказательных этимологий: так, например, звук «жж» — «от жжения» — дал жизнь словам жгу, угль, головня, голова, «в которой безпрестанно кипят, горят мысли», горшок, живу — «как свеча горю», жертва и др.; звук «пс» — «звук от пера, водимого по бумаге» — пишу; «пу, пуф» — пугаю, пукаю, пузо, пышка, вспыхнуть, пух; «трр» — «звук от трения двух жестких тел, от трясения» — терка, трепет, тряпка, труп — «истертое изношенное тело», торг — «где один у другого рвут деньги или товар», торжество — «где обыкновенно бывает большой затор», страсть — «всегда с трепетанием сопряженная», старец — «от долговременности истертый», труд — «что также сопровождается истрением сил»; «тьфу»» — фунить, вопить, вонять; и т. д. и т. п. По заключению автора, сделанное им сопоставление «отзвучных слов» («которое может гораздо умножиться, если присовокупить все в Словаре Российской Академии показанные происходящими от звуков и производные от них глаголы, существительные и прилагательные имена и наречия») есть «неопровергаемое доказательство выразительности и оригинальности отечественного нашего языка. В сем отношении превосходит он многие европейские диалекты <…>, которых слова заимствованы из древних языков и в произношении переменены по своему»[566].
«Звукоподражательные» теории как довод в пользу древности языка отстаивали авторы и других отечественных работ того же времени в области языкознания: профессор Харьковского университета Иван Рижский и адъюнкт того же университета Разумник Гонорский. В отличие от Шишкова и вышеупомянутого анонима, харьковские ученые обошлись без патриотических деклараций о преимуществе русского языка перед иностранными, но в своих конкретных объяснениях следовали той же линии аргументации, отыскивая первоисточники русской лексики в природных звуках[567].
В ретроспективе общественно-политической мысли научная аргументация на предмет «коренных» свойств русского языка небезразлична к формированию идеологической эзотерики в концептуализации понятий «народ» и «народность». «Дух» русского языка скрыт — хотя и в меньшей степени, чем это имеет место в других языках, — за внешними языковыми наслоениями, но является определяющим для существования самого языка; схожим образом ведет себя и «дух народа»: он скрыт за сословными «наслоениями», но каким-то образом присущ как простолюдинам, так и знати, роднит царя и подданных[568].
Споры патриотически настроенных филологов конца XVIII — начала XIX века о месте русского языка в ряду прочих замечательно контрастируют с хорошо документированными свидетельствами о роли иностранных языков в образовании и социальной жизни России того же времени. Периодика и мемуаристика этого времени пестрят сатирическими или негодующими указаниями на то, что русские дворяне лучше владеют иностранными языками, чем отечественным. По сообщению А.М. Грибовского, «бывшие при Екатерине II вельможи, кроме кн. Потемкина, не знали русского правописания»[569]. Иван Дмитриев, вспоминавший в середине 1820-х годов об ораторских способностях M. M. Сперанского, отличавшегося исключительными способностями к письменному изложению своего мнения на русском языке, замечает, что это «и не удивительно: еще не прошло двадцати лет, как мы образумились и начали наших детей обучать правилам отечественного языка»[570]. Но даже не говоря о придворном круге, основными языками, определяющими сферу культурной коммуникации в российском обществе вплоть до 1830-х годов, служат французский, немецкий и (в меньшей степени) английский языки[571]. Соответственным образом формируются культурные и литературные ориентации образованного дворянства, направляемые европейской литературой, европейским искусством и европейской общественно-политической мыслью[572]. При этом в условиях фактического разноязычия крестьян и городского образованного общества отношение элиты к сельскому населению если не предопределялось, то, во всяком случае, соотносилось с западноевропейскими представлениями о России. Сословные и языковые отличия, окрашивавшие отношение образованных горожан к простонародной культуре, ярко проявились и в том, что может быть названо экзотизацией фольклорной культуры.
Деревенская экзотика
Городской читатель конца XVIII и первых десятилетий XIX века судил о простонародном творчестве преимущественно по литературным стилизациям — сказкам М. Д. Чулкова, М. И. Попова, В. А. Левшина, П. Тимофеева, И. В. Новикова (герои которых носи ли звучные имена Силослава, Роксолана, Алима, Асклепиада, Вельдюзя, Остана, Липоксая, Левсила, Абакая, Гассана, Семира, Медорсусана, Маландраха, Салликалы и т. д.[573]), благопристойно-отредактированным пословицам в изложении И. Богдановича[574], псевдонародным песням М. И Попова[575]. С 1770-х годов крестьяне становятся нередкими персонажами театральных представлений, преимущественно комедий и комических опер. П. Н. Берков, писавший о языке русской комедии XVIII века, подчеркивал обилие языковых «неправильностей» в речи таких персонажей, свидетельствующих, по его мнению, о знакомстве авторов комедий с региональными особенностями крестьянского говора[576]. В качестве показательного примера приводится, помимо прочего, комедия М. И. Веревкина «На нашей улице праздник» (1774), крестьянские персонажи которой якобы пользуются одним из говоров Тверской губернии: «Куда, що не к нам во Цверь? <…> У нас цеперетка во Цвери-та наехало що бояр! що боярынь! колесок-та золотных и толку нету. <…> Цверицане-то наши седни грёбом грёбут денежки-та» и т. д. Мнение Беркова о диалектных особенностях в передаче крестьянской речи в языке русской комедии XVIII века позже повторила Г. П. Князькова[577]. Примеров, в которых можно усмотреть народные диалектизмы, в русской комедиографии второй половины XVIII века немало: «Корион» Д. И. Фонвизина (1764), «Щепетильник» В. И. Лукина (1765), «Опекун» и «Рогоносец по воображению» А. П. Сумарокова (1765, 1772), «Анюта» М. И. Попова (1772), «Выдуманный клад» И. Соколова (1782), «Судьба деревенская» М. Прокудина (1782), «Санкт-Петербургский гостиный двор» М. А. Матинского (1782), «Бобыль» П. А. Плавильщикова (1790), «Обращенный мизантроп, или Лебедянская ярмонка» А. Д. Копиева (1794). Язык крестьянских персонажей в этих комедиях пестрит фонетическими вариантами: «Ах, цесной господин!» («Опекун»), «Чаво табе сердецуско надать? Байста со мной» («Рогоносец по воображению»), «Что ныне де у нас, Пафнутьич, знашь вить голод, так будёт де с души копеёк и по шти, так станет и того довольно псам на шти» («Анюта»), «Для ча она тя не любит?» («Бобыль»), «Вот послушайтё, цосные осьпода, как это дзело было» («Санкт-Петербургский гостиный двор») и т. д. и т. п.[578] Берков и Князькова полагали, что подобные примеры свидетельствуют о «расцвете диалектного изображения крестьян» — увлечении, которое, по мнению Беркова, затухает к началу 1780-х годов[579]. Между тем, как показывают обстоятельные наблюдения Альфа Граннеса, особенности речевого поведения театральных крестьян в русских комедиях XVIII века — цоканье, ёканье, дзеньканье, утрата интервокального j, стяжение двух гласных в один и другие потенциальные диалектизмы — мотивируются не диалектологическими аналогиями, а требованиями жанра. Русские коме диографы создают вполне условный «крестьянский язык»,