О крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и эк­зотизмов — страница 50 из 60

[869]. В ряду библейских аналогий напрашивалось сравнение русского царя с праведным Моисеем. В составленном А. С. Шишковым манифесте Александра I о войне с Наполеоном эта параллель предполагала дальнейшую экзегезу: Россия, предводительствуемая Александром, выступала в роли «Нового Израиля», а Наполеон — в роли жестокосердного египетского Фараона (тем более что «египетские» эпитеты Наполеона поддерживались воспоминанием о прославивших французского императора египетских походах 1798–1801)[870]. На этом фоне державинские филиппики по адресу «князя тьмы и крокодильих стад» не лишены мифопоэтической логики (Наполеон — покоритель Египта) и теологической обоснованности, — учитывая, что в Библии караемый Господом египетский фараон именуется Левиафаном (Псал. 73: 14), т. е. «крокодилом» (см. ниже).

Еще одним возможным, хотя и более специфичным, источником крокодильих инвектив в адрес Наполеона могла послужить для Державина масонская литература. Известное неравнодушие масонов и, в частности, мартинистов к «египтологическим» аллегориям в духе Гораполло еще более усилилось после публикации в 1798 году мистико-теософской поэмы маркиза Луи Клода де Сен-Мартена «Крокодил, или Война добра и зла» («Le crocodile, ou la guerre du bien et du mal»), в которой варьировалась излюбленная мысль о сатанинской пагубе «естественного права»[871]. Кульминация поэмы — грядущее торжество теократии над происками олицетворяемого крокодилом Сатаны, «реинкарнированного» авторами Энциклопедии и творцами Французской революции. «Крокодилье» имя Наполеона как «слуги сатаны» было и в этом случае вполне уместным.

В 1813 году поэт найдет еще одну возможность воспроизвести полюбившийся ему образ в стихотворении «Новгородский волхв Злогор» (опубл. в 1816 году). Здесь контаминируются легендарное повествование о Волхве, превращающемся в крокодила, «Песнь» Бояна и «произречения новгородских жрецов» — сфальсифицированный библиофилом А. И. Сулакадзевым древний свиток, писанный «славеноруническими буквами» и восхитивший доверчивого поэта[872]. В «поэтической» реконструкции легендарной истории Руси волхв, превращающийся в крокодила, назван Державиным Злогором — именем, вычитанным у Сулакадзева[873]. Пересказывая текст «Новгородского летописца», поэт не только демонизирует легендарного волшебника, но и наделяет его облик определенными историко-идеологическими характеристиками:

Так он, изверженец из ада,

Всех козней демонских собор….

Был крокодил, волхв, князь, жрец, вождь.

Он невегласов вместо Бога

Принудил силой, страха чтить

Кумир Перуна-Чернорога

И кровь ему с мольбою лить:

Но жертв ему не приносивших

Сам и чрез чад своих губил[874].

Этого мало: Злогор «и по своей кончине/творил премножество проказ» — подбивал чернь на бунты, ссорил славян и варягов, «не допущал Добрыню/Новогородцев окрестить», «противился и Ярославу/в суды он Правду Русску ввесть» и даже велел (в напоминание, быть может, о лубочных картинках, изображающих Бабу-ягу с крокодилом) возить на вече «бабу злу, Ягу лукаву»[875].

Крокодилообразный колдун завершает собою ряд державинских персонажей, враждебных монархии, православию и народному благоденствию. Злоречивые критики Екатерины II, злокозненные лиходеи, порочащие поэта, слуга Антихриста Наполеон и язычник Злогор, понуждающий несчастных россиян приносить кровавые жертвы Перуну, при всех своих отличиях, принадлежат, как выясняется, к одному роду-племени — крокодильему. Крокодилы угрожают России.


Левиафан: библеистика и зоология

К концу XVIII века российская публика знает о крокодилах несравнимо больше, чем столетием раньше. Инициированная на русской почве Петром I идея столичного Музея-Кунсткамеры, созвучная креационистской, демиургической стратегии петровского правления, символически легитимизировала включение в состав империи тотального многообразия природного и культурного мира. Декларативное внимание Петра к Игре Природы (lusus naturae), экзотике и многоразличным «курьезам» ознаменовало просвещенческую и «колонизационную» политику, властную «доместикацию» реальных и воображаемых пространств империи. На этих пространствах нашлось место и крокодилам. Само проявление интереса к «вундеркамерному» коллекционированию воспринималось как идеологический знак традиции, объединяющей монарха-преобразователя и его наследников. В 1770-е годы собранием природных «курьезов» гордился фаворит Екатерины II князь Г. Г. Орлов. В сохранившейся описи «натуральной» коллекции князя перечисляются «монстры младенческие, птицы, звери, пресмыкающиеся, рыбы, лягушки, скорпионы, черви, летучие мыши, фрукты и цветы»[876]. В стенах академии экспонаты петербургской Кунсткамеры находят к этому времени и собственно научное применение в первых отечественных трудах по биологии и зоологии[877]. Развитие научных исследований, естественно, делает более обыденным об раз заморского пресмыкающегося[878], но и здесь не обходится без парадокса. Все более реалистическое представление о крокодиле дает толчок к теологической герменевтике, а именно к отождествлению крокодила с библейским Левиафаном.

В библейском тексте о Левиафане упоминается шесть раз (Ис. 27:1; Иов 3:8; 41:26; 3-я кн. Ездры 6: 49, 52; Пс. 73:14; 103:26), но обобщающее истолкование их дать непросто. Этимологически слово «левиафан» (liwyatan) объясняется из евр. lawa — «изгибаться» или «закручиваться (кольцами)» (араб. lawa — кольцо), и допускает контекстуальное сближение со словом «таннин» (thannin, в Синодальном переводе «чудовище»), указывающим на какого-то «зверя в тростниках» (Пс 67:31). Упоминания о Левиафане позволяют видеть в нем морское животное, но какое именно, не ясно[879]. «Вода немая и бездушная, по мановению Божию, произвела животных, чтобы все роды возвещали дивные дела Твои. Тогда Ты сохранил двух животных: одно называлось бегемотом, а другое левиафаном. И Ты отделил их друг от друга, потому что седьмая часть, где была собрана вода, не могла принять их вместе. Бегемоту Ты дал одну часть из земли, осушенной в третий день, да обитает в ней, в которой тысячи гор. Левиафану дал седьмую часть водяную, и сохранил его, чтобы он был пищею тем, кому Ты хочешь, и когда хочешь» (Езд. 6. 38–53). «Это море — великое и пространное: там пресмыкающиеся, которым нет числа, животные малые с большими. Там плавают корабли, там этот левиафан, которого Ты сотворил играть в нем» (Пс. 103:25,26). С этими пассажами коррелирует упоминание о левиафанах в Ис. 27:1: «В тот день поразит Господь мечем Своим тяжелым, и большим и крепким, левиафана, змея прямо бегущего, и левиафана, змея изгибающегося, и убьет чудовище морское»[880]. Контекстуальная связь левиафана с морской стихией может быть усмотрена в строках 73-го псалма: «Ты расторг силою Твоею море, Ты сокрушил головы змиев в воде. Ты сокрушил голову левиафана, отдал его в пищу людям пустыни» (Пс. 73:13–14), где слово «левиафан» не исключает вместе с тем метафорического истолкования, указывающего на жестокосердо го египетского фараона, сокрушенного Господом[881].

В наиболее пространном библейском описании левиафана в книге Иова образ загадочного чудовища детализуется в гиперболических сравнениях:

«Можешь ли ты удою вытащить левиафана и веревкою схватить за язык его? вденешь ли кольцо в ноздри его? проколешь ли иглою челюсть его? будет ли он много умолять тебя и будет ли говорить с тобою кротко? сделает ли он договор с тобою и возьмешь ли его навсегда себе в рабы? станешь ли забавляться им, как птичкою, и свяжешь ли его для девочек твоих? будут ли продавать его товарищи ловли, разделят ли его между Хананейскими купцами? можешь ли пронзить кожу его копьем и голову его рыбачьего острогою? Клади на него руку твою и помни о борьбе: вперед не будешь. Нет столь отважного, который осмелился бы потревожить его; кто же может устоять перед Моим лицем? Кто предварил Меня, чтобы Мне воздавать ему? под всем небом все Мое. Не умолчу о членах его, о силе и красивой соразмерности их. Кто может открыть верх одежды его, кто подойдет к двойным челюстям его? Кто может отворить двери лица его? круг зубов его — ужас; крепкие щиты его — великолепие; они скреплены как бы твердою печатью; один к другому прикасается близко, так что и воздух не проходит между ними; один с другим лежат плотно, сцепились и не раздвигаются. От его чихания показывается свет; глаза у него как ресницы зари; из пасти его выходят пламенники, выскакивают огненные искры; из ноздрей его выходит дым, как из кипящего горшка или котла. Дыхание его раскаляет угли, и из пасти его выходит пламя. На шее его обитает сила, и перед ним бежит ужас. Мясистые части тела его сплочены между собою твердо, не дрогнут. Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов. Когда он поднимается, силачи в страхе, совсем теряются от ужаса. Меч, коснувшийся его, не устоит, ни копье, ни дротик, ни латы. Железо он считает за солому, медь — за гнилое дерево. Дочь лука не обратит его в бегство; пращные камни обращаются для него в плеву. Булава считается у него за соломину; свисту дротика он смеется. Под ним острые камни, и он на острых камнях лежит в грязи. Он кипятит пучину, как котел, и море претворяет в кипящую мазь; оставляет за собою светящуюся стезю; бездна кажется сединою. Нет на земле подобного ему; он сотворен бесстрашным; на все высокое смотрит смело; он царь над всеми сынами гордости» (Иов. 40: 20–27 — 41: 1–26).